Тут она заплакала, обняла Наталью Григорьевну и, всхлипывая, сидя на ручке кресла, сквозь слезы бормотала, что надо все это выяснить, раз навсегда кончить, чтобы не мучить ни его, ни себя ложью...
Наталья Григорьевна изумилась. Не то чтобы очень она была на стороне Антона, но во всем этом ей не нравился беспорядок, то шумное и нервное, что вносила с собой Машура.
- Успокойся,- говорила она,- не плачь, и тогда можно будет обсудить положение.
Она дала ей валерьянки, и когда солнечная полоса несколько передвинулась, прямо поставила ей вопрос: любит ли она Антона? На что Машура ответила, что и любит, как товарища и друга детства, но не так... и вообще это не то... именно теперь она убедилась...
Тогда Наталья Григорьевна со свойственной ей твердостью и логикой спросила: не любит ли она другого? Машура было смутилась, но мгновенно овладела собой и ответила: нет. Наталье Григорьевне показалось, что это не совсем так, но настаивать и выпытывать она не захотела. И в заключение сказала, что в таком важном и серьезном деле нельзя спешить.
- Не нервничай, не волнуйся,- говорила она,- если ты убедишься, что истинного чувства к Антону у тебя нет, то не силой же станут тебя за него выдавать. Все в твоих руках. Ты должна поступить прямо, честно. Но не опрометчиво, не поддаваясь минуте.
Слезы и разговор несколько облегчили Машуру. В сумерках она играла у себя наверху на пианино и думала, что пускай она и будет жить в этой светлой и чистой своей комнате, ни с кем не связанная, ровной и одинокой жизнью. "Если любовь,- говорила она себе,- то пусть будет она так же прекрасна, как эти звуки.
томления гениев, и если надо, пусть не воплотится. Если же дано, я приму ее вся, до последнего изгиба".
В этот вечер Антон не пришел. Она просидела одна, рано легла спать и спала спокойно.
Следующий день был четверг Страстной недели, знаменитый день Двенадцати Евангелий, длинных служб, вечернего шествия с огоньками. Часа в три, в мягком опаловом свете дня, Машура вышла из дому по направлению к Кремлю. Шла она не к Двенадцати Евангелиям, а просто побродить, поглядеть Москву. Кремль был очень хорош. Тускло сияла позолота соборов, часы на Спасских воротах били мерно и музыкально. Золотоверхие башни казались влажными, над Замоскворечьем синела дымка весны; внизу, на Москва-реке, половодье; река бурно катила шоколадные воды. От памятника Александру II видела Машура внизу милую и ветхую церковь Константина и Елены, покривившуюся, осененную несколькими деревьями. Заходила в Архангельский собор, где под каменными надгробьями в медных оправах спят великие князья и цари, в мрачном полусвете; веет там седой и страшной стариной. И затем - уже совсем случайно, мимо Успенского собора, забрела в мироваренную палату, при церкви Двенадцати Апостолов. Был день того двухлетия, когда на всю Россию варят миро. Машура поднялась во второй этаж, взяла налево и оказалась в невысокой, светлой и обширной зале. По стенам стояли зрители, а в правом углу, на некотором подобии плиты, в серебряных вделанных чанах варился священный состав. Непрерывно шла служба. Дьяконы и священники в светлых ризах мешали серебряными ковшами. Худенький квартальный просил публику не наседать. Стоял теплый, необыкновенно дурманящий запах - редких масел, цветов, старинных благовоний. Диаконы, медленно чере- дуясь, подымали и опускали свои ложки. Кадили кадильницы. Свечи золотели. Непрерывный, однообразный голос читал у аналоя.
В Успенском соборе побыла она недолго. Смешанное чувство Италии и Византии, древней, домосковской Руси охватывало там еще сильнее. На паперти, под дивным порталом столкнулась она, выходя, с Анной Дмитриевной.
- Нам везет встречаться у святых мест,- сказала Анна Дмитриевна с улыбкой.- Помните, Звенигород?
Она сильно похудела, была одета в темном. Большие ее глаза глядели утомленно.
Они медленно пошли вместе через площадь.
- Господи,- сказала Машура,- я не могу вспомнить о Дмитрии Павловиче. Какая ужасная судьба... Она закрыла даже на мгновение глаза.
- Сегодня двадцатый день его смерти,- ответила Анна Дмитриевна.