Иногда, закончив с уборкой пораньше, Луиза набиралась смелости и просила разрешения немного поиграть на рояле. Лыткин всегда разрешал. Не столько он любил музыку, сколько жалел юную немку. Глядя на нее, он видел свою Лиду, ровесницу Луизы, и, спохватившись, запрещал себе думать о том, что стало бы с дочерью, если бы он погиб.
Однажды Рыжов услышал ее игру. Не мигая смотрел он на свое отражение в черном полированном боку рояля и не мог разобраться, откуда, из каких исчезнувших миров эта хрупкая оголодавшая девчонка вынимает такие звуки. Музыка Луизы заставляла исчезнуть пулеметную очередь, свистевшую в голове. Она наполняла его необъяснимой радостью, накатывала волнами – как в первый день, когда он увидел море.
Жена Лыткина вместе с Лидой сразу по приезде потребовали немедленно выставить «эсэсовку» вон. К еде, которую приготовила Луиза, и не притронулись.
– Она же нас потравит, папа! Как собак потравит! – кричала Лида, разбрызгивая гневные слезы.
Лыткин велел дочери не выдумывать. Та завыла и в ярости убежала в свою комнату. «Какая дура», – подумал Рыжов.
Майор не оставлял попыток накормить Луизу и приодеть, хоть и знал, что она все раздаст.
Рыжов ласково называл ее Лизой, а она его – Йоханном. Рыжов не обижался, только посмеивался, как смешно она коверкает. Он не говорил по-немецки, а она почти не понимала по-русски, но это не мешало им гулять вдоль моря и глядеть друг на друга влюбленными глазами.
Так прошел год. Лиза немного выучилась русской речи и сказала «да», когда Рыжов сделал ей предложение. И сразу взялась мастерить из марли фату.
Рыжов бегал по инстанциям, хлопоча о советском паспорте для невесты. Но руководство отказывалось регистрировать такой брак. Сколько бы Луиза ни называлась Лизой, все знали, что она немка, а всех немцев велено отправить в Германию. Девчонка, говорили ему, и так тут подзадержалась.
По совету Лыткина Рыжов поехал в Литву за фальшивой справкой о том, что Лиза – утерявшая паспорт литовка, а стало быть, полноправная советская гражданка.
Он отсутствовал две недели. А когда вернулся со справкой, добытой за баснословные пятьдесят рублей, поезд, куда затолкали Лизу, уже пересек немецкую границу. Ее было не вернуть. Ни Лыткин, ни кто другой ничем помочь не мог.
Майорша ходила довольная. Она давно придумала пристроить свою неказистую дочку за молодого сержанта, добросовестного и мягкосердечного янтарного мастера. И как только Рыжов отбыл в Литву, взялась за дело.
На городских рынках немцы за бесценок распродавали хрусталь, столовое серебро, ковры, драгоценности – в поезда с багажом не сажали, на каждого немца полагалось по одному узлу в два килограмма. Майорша отправилась в Кёнигсберг за покупками и Лизу взяла с собой.
Вернулась она с завивкой из лучшего кёнигсбергского плезир-салона и с выгодной хрустальной вазой за три рубля, бережно завернутой в «Калининградскую правду». Но одна, без Лизы.
На вопрос, где Лиза, майорша охотно все рассказала: на рынке подошел офицер и увел немку с собой. Разве могла майорша воспрепятствовать служителю закона? А Лиза сама виновата, сама себя выдала – щебетала с торговцами по-немецки, за версту слышно! Ни за что на свете не сошла бы она за литовку, будь у нее хоть десять справок. Ну и бог с ней, с горничной-то, не велика потеря! А сержантик еще радоваться будет, что избавился от этого постыдного увлечения!
Рыжов понял, что потерял Лизу навсегда. Даже если бы ей удалось бежать через границу, ее бы тут же арестовали.
Его здоровье резко ухудшилось, словно разом открылись все затянувшиеся было раны. Ушла юношеская веселость, работа его больше не увлекала.
Разве он мечтал о чем-то невероятном? Погулять на собственной свадьбе, пригласить ребят с комбината, Лыткина да старика Вольфа. Рыжов слышал запах пирогов с ревенем, которые напекла бы к торжеству Лиза. Представлял ее в загсе в голубом ситцевом платье и марлевой фате…
Неужели она кому-то мешала? Мешала тем, что немка? Она ведь и не знала в Германии никого, даже ни разу там не была. Куда она пойдет?
Надо было вдвоем бежать в Литву, переждать год-другой, получить советские документы. А он понадеялся на какую-то справку! Испугался бросать дом, работу, начинать все заново. Вот ведь как: фашистского штыка не боялся, а тут струсил.