– Нет, – проговорила она, пристально вглядываясь мне в лицо. – Вы не он.
– Кто?
– Тот, кто стоит у моей двери. Каждую ночь. – Она вздохнула. – Но никогда не входит. Почему?
Она остановилась, как часовой механизм. Еще дышала, но уже хотела, чтобы я ушел.
Я взглянул через плечо. В дверях ветер шевелил пыль, там словно туман клубился, как будто кто-то стоял и ждал. Что-то или кто-то, кто появлялся каждый вечер и стоял в холле.
Я направился к дверям.
– Прощайте, – сказал я.
Молчание.
Надо бы остаться, выпить с ней чаю, пообедать, позавтракать. Но никто не может защитить всех нуждающихся в защите. Верно?
У дверей я задержался.
– Прощайте.
Возможно, она пробормотала это слово в своем старческом глубоком сне. Я чувствовал только, как ее дыхание выталкивает меня из комнаты.
Спускаясь по лестнице, я сообразил, что так и не узнал фамилию старика, утонувшего в львиной клетке с горстью не нашедших применения конфетти от трамвайных билетов в каждом кармане.
Я отыскал его комнату, но толку от этого не было.
Его фамилии там не будет, так же как и его самого.
Все всегда начинается хорошо. Но как редко история людей, история маленьких и больших городов имеет счастливый конец.
Все разваливается, преображается до неузнаваемости. Расползается. Распадается связь времен. Молоко скисает. По ночам в моросящем тумане провода, натянутые на высоких столбах, рассказывают страшные истории. Вода в каналах слепнет от пены.
Чиркнешь по кремню, а искры нет. Ласкаешь женщину, и никакого тепла в ответ.
Внезапно кончается лето.
Зима пробирает до мозга костей.
И наступает черед стены.
Стены, что находится в комнатушке, где от грохота проносящихся мимо больших красных трамваев вы мечетесь, словно в кошмаре, в холодной железной кровати на содрогающемся нижнем этаже своих, вряд ли королевских, Апартаментов Имени Погибших Канареек в доме, номер которого свалился с фасада, а табличка с названием улицы на углу так перекосилась, что указывает не на север, а на восток, и теперь, если кто-то когда-нибудь захочет найти вас, он свернет не туда, куда надо, и исчезнет навсегда.
Но зато у вас есть стена возле кровати. Можно читать ее слезящимися глазами или протянуть к ней руку, но так и не достать: слишком она далеко, слишком глухая, слишком пустая.
Я знал, что, раз я нашел комнату старика, я найду в ней и эту стену.
И нашел.
Дверь, как и все двери в этом доме, оказалась незапертой, словно комната ждала, что в нее забредет ветер, или туман, или какой-нибудь бледный незнакомец.
Забрел я. И замешкался в дверях. Может быть, я ожидал, что найду здесь на пустой койке рентгеновский снимок старика? Его комната, как и комната леди с канарейками наверху, напоминала о распродажах домашнего скарба, когда к концу не остается ничего – за гроши растаскивают все подряд.
Здесь на полу не валялось даже зубной щетки, не было ни мыла, ни мочалки. Видно, старик мылся раз в день в море, чистил зубы пучком водорослей и стирал единственную рубашку в соленых волнах, а потом раскладывал ее на песке в дюнах, ложился рядом и ждал, пока она высохнет на солнце, если, конечно, оно появится.
Я двинулся вперед, словно нырнул в пучину. Если вы знаете, что человек мертв, воздух в покинутом им помещении противится каждому вашему движению, даже мешает дышать.
Я чуть не задохнулся.
Моя догадка оказалась неверна.
Потому что фамилию старика я увидел на стене. И чуть не упал, когда наклонился, чтобы прочесть ее.
Имя повторялось снова и снова, оно было нацарапано на штукатурке в дальнем от кровати конце стены. Снова и снова. Словно человек боялся, что выживет из ума или будет забыт; словно страшась, что однажды утром проснется безымянным, он снова и снова царапал стену пожелтевшим от никотина ногтем.
«Уильям». А потом «Уилли», затем «Уилл», а под этими именами – «Билл».
А потом снова, снова и снова.
«Смит», «Смит», «Смит», «Смит».
А в самом низу: «Уильям Смит».
И «Смит У.».
Эта его таблица умножения плыла у меня перед глазами. Я вглядывался в нее, а она то становилась совсем неразличимой, то вновь обретала четкость. Потому что я представлял себе все те ночи, когда и сам боялся заглянуть вперед, в темную бездну моего будущего. Боялся увидеть себя в 1999 году, одинокого, царапающего ногтем штукатурку, словно скребущаяся мышь.