Клопштока всяк горазд хвалить,
Читают же его едва ли!
Чем нас безмерно возносить,
Пусть бы прилежнее читали!
Неужели же он так и не научится хоть иногда относиться с юмором к своим здешним неурядицам?
Он решил проверить это на деле и написал рифмованный диалог между Хинцем и Кунцем:
Хинц: Что только у господ ни подают!
Аж птичьи гнезда, штука — целый капитал.
Кунц: Что? Гнезда? Тьфу! Ну а вот я слыхал,
Иные, глядь, людей и земли жрут.
Хинц: Ах, кум, я верю — все бывает!
Ведь с гнезд они лишь начинают.
Затем Лессинг отправился в библиотеку — он был любитель рано вставать — и встретил там другого такого же жаворонка, молодого асессора Иерузалема. Тот захватил с собой свое новейшее исследование «О свободе воли». Лессинг стал читать, но иронический тон, который скрасил ему некогда холодное ноябрьское утро, показался теперь совершенно неуместным.
Вильгельм — так его теперь звал Лессинг — выждал, пока библиотекарь поднял голову, а затем спросил:
— Каково же ваше мнение?
— Несколькими словами тут не отделаешься, — возразил Лессинг. — Прежде всего: у вас есть определенная система. Ее можно выразить следующей тезой: «Я благодарю творца за то, что я должен, и должен творить добро».
— Подобно Лейбницу, я отвергаю произвольность поступков и верю в доброе предназначение человечества. Но я не называю в своей работе имени Лейбница, ибо выводы его философской системы подвергались столь резкой хуле.
— Я бы хотел, — тихо произнес Лессинг, — чтобы вы обратились и к другому, не менее ошельмованному голландскому философу, чье имя так ненавистно ортодоксам. Он учит: «Счастье не есть награда за добродетель, оно есть сама добродетель». Отсюда следует и ряд других выводов.
— С вашего позволения, — возразил Иерузалем, — я считаю систему Лейбница этически исчерпывающей и в смысле морали совершенно достаточной.
— Вполне, вполне, любезный друг Вильгельм. Мораль была бы удовлетворена. Но разве у вдумчивого читателя не найдется других возражений?
— Я ничего не пониманию. Какие возражения? Какие? Назовите же мне хоть один пример из жизни. Для обоснования любого спорного положения я всегда ищу последний довод среди обыденных явлений повседневной жизни.
— Будь по-вашему! Вот пример из обыденной жизни повседневного Вольфенбюттеля, — сказал Лессинг и скрестил руки на груди. Лицо его при этом оставалось бесстрастным. Познавший истину открыто высказывает ее не ради похвалы, награды или повышения по службе — но из потребности сказать правду.
Однажды утром крыши и ветви деревьев оказались укрыты снегом. Чириканье воробьев стихло, и лишь хриплое карканье больших черных ворон оглашало раскинувшуюся под окнами дворцовую площадь.
Близилась зима, а Ева Кёниг все еще не вернулась из своего путешествия. Вильгельм, молодой асессор, покинул Вольфенбюттель, чтобы сразу же, как он выразился, начать новую деятельность при имперском верховном суде в Ветцларе. Рукописи пяти его сочинений остались у Лессинга — больше ничего.
Так оборвалась и последняя беседа, которая еще заслуживала этого названия. Но Лессинг не был рожден для затворничества!
У него стал портиться характер. Он нуждался в постороннем ободрении и пытался в опустевшем доме найти живительные впечатления. Порой нам так не хватает этих внешних впечатлений, ибо самое драгоценное, самое человечное хиреет в пещере отшельника.
Но тут он прослышал, будто в предместье живет некий метельщик, большой весельчак. Лессинг захотел нанести ему визит, а решительный человек быстро находит подходящий предлог. В большой безлюдной библиотеке, где прежде чем сесть читать, приходилось сметать пыль, всегда ощущалась нужда в разных вениках и метлах.
Итак, он отправился в предместье, и свежий снег, изменивший все привычное вокруг до неузнаваемости, отвлек путника от мрачных дум. Может ли зрение обогнать мысль? Может ли ладья все же поставить мат королю? Лессинг вспомнил: наконец-то ему снова удалось поиграть в шахматы с господином Мозесом…
Деревянные ставни небольшого дома, который ему указали, даже средь бела дня были закрыты, ворота заперты на двойной засов.