— Позвольте и мне задать один вопрос, — промолвила Аврелия. — Я снова просмотрела роль Офелии, мне она нравится, и в определенных условиях я дерзну сыграть ее. Но, скажите, неужто поэт не мог придумать для своей безумицы другие песенки? Нельзя ли вместо них подобрать отрывки из меланхолических баллад? Куда годятся в устах этой благородной девицы разные двусмысленности и сластолюбивые пошлости?
— Дорогой друг, я и тут не уступлю ни на йоту. Даже в Этих странностях, в этой кажущейся непристойности заложен глубокий смысл. Ведь мы с самого начала пьесы знаем, чем полна душа милой девушки. Она жила мирно день за днем, но с трудом скрывала свое томление, свои желания. Тайно проникали к ней в душу звуки сладострастия, и кто знает, как часто пыталась она, подобно неосмотрительной няньке, убаюкать сбою чувственность такими песенками, которые лишь будоражили ее. Под конец, когда она лишена всякой власти над собой, когда сердце ее просится на язык и язык предает ее, в невинности безумия она тешит себя перед королем и королевой отголоском своих любимых нескромных песен: про девушку, которую соблазнили, про девушку, что пробирается к юноше, и тому подобное.
Он еще не договорил, как у него на глазах разыгралась странная, ему совершенно непонятная сцена.
Зерло несколько раз прошелся по комнате, с виду без особой цели. Внезапно он шагнул к туалетному столу Аврелии, быстро схватил что-то лежавшее там и устремился со своей добычей к двери. Едва только заметив его жест, Аврелия вскочила, бросилась ему наперерез, с невообразимой яростью накинулась на него и умудрилась вцепиться в конец похищенного предмета. Они упорно дрались и боролись, извивались и вертелись друг вокруг друга. Он смеялся, она горячилась, и когда Вильгельм подоспел, чтобы разнять и усмирить их, Аврелия вдруг отскочила в сторону, держа в руке обнаженный кинжал, а Зерло с досадой швырнул на пол оставшиеся у него в руках ножны. Вильгельм в растерянности отступил, своим безмолвным недоумением как бы задавая вопрос, почему между ними возгорелся такой отчаянный спор из-за такого необычного в обиходе предмета.
— Будьте между нами судьей, — попросил Зерло, — на что ей этот острый клинок? Пускай покажет его вам. Актрисе не годится такой кинжал — острый, наточенный, не хуже иглы и ножа! К чему такие шутки? При своей вспыльчивости она, чего доброго, невзначай поранит себя. У меня внутреннее отвращение к подобным эксцентричностям; как серьезное намерение — это безумие, а как опасная игрушка — попросту пошлость.
— Он снова у меня! — воскликнула Аврелия, подняв над головой сверкающий клинок. — Теперь я понадежнее спрячу моего верного друга. Прости мне, что я плохо хранила тебя, — вскричала она, целуя стальное лезвие.
Зерло, видимо, рассердился уже не на шутку.
— Понимай как хочешь, братец, — продолжала она, — откуда тебе знать, не дарован ли мне под этим видом драгоценный талисман, не обретаю ли я у него поддержку и совет в самые для меня тяжкие минуты. Неужто страшно все, что опасно на вид?
— Такие речи лишены малейшего смысла и способны свести меня с ума! — изрек Зерло и, затая гнев, покинул комнату.
Аврелия бережно вложила кинжал в ножны и спрятала его на себе.
— Давайте продолжим разговор, прерванный моим злополучным братцем, — перебила она, когда Вильгельм попытался узнать причины столь странного спора. И продолжала:
— Я вынуждена согласиться с вашим толкованием Офелии. Нельзя же опровергать замысел автора; но я, со своей стороны, скорее сожалею о нем, нежели сочувствую ему. А теперь позвольте мне сделать замечание, к которому вы за короткий срок не раз подавали повод. Меня восхищает глубина и точность вашего суждения о поэзии и, главное, поэзии драматической; глубочайшие тайники замысла доступны вашему взору, и тончайшие черты его воплощения не ускользают от вас. Ни разу не видев самого предмета в натуре, вы познаете правду в изображении, в вас будто заложено предощущение всего мира, которое получает толчок к развитию, соприкоснувшись с гармонией поэзии. Ведь, по правде говоря, — продолжала она, — ничто не проникает в вас извне; я не часто встречала человека, который так бы мало знал и так бы плохо понимал окружающих. Позвольте сказать вот что: когда слушаешь, как вы толкуете своего Шекспира, так и кажется, будто вы только что побывали на совете богов, где они обсуждали, каким надо творить человека; когда же вы общаетесь с людьми, я вижу в вас рожденное взрослым дитя творения, которое с необычайным изумлением и достойным подражания добродушием дивится на львов и мартышек, овец и слонов и в простоте сердечной заговаривает с ними, как с себе подобными, потому что они ведь тоже живут и шевелятся.