Менее всего радовали меня поначалу танцы: я была — хрупкого сложения и уроки брала только в обществе сестры. Но танцмейстер наш затеял устроить бал для всех своих учеников и учениц, что могло только разогреть охоту к этому занятию.
Среди толпы мальчиков и девочек отметней всех оказались два гофмаршальских сына: младший — мой одногодка, а другой — двумя годами старше; тот и другой, по общему признанию, дети невиданной красоты. Я, в свой черед, едва увидев их, больше ни на кого не глядела. С той минуты я стала внимательнее к танцам, и мне захотелось танцевать как можно красивее. Как случилось, что и оба мальчика отличили меня ото всех? Так или иначе, мы сразу же стали закадычными друзьями, и не успело маленькое празднество прийти к концу, как мы уже уговорились, к немалой моей радости, где встретиться в следующий раз. Окончательно пришла я в восторг, когда наутро получила от каждого из них по букету цветов и по галантной записке, в которой они осведомлялись о моем здоровье. Никогда более не испытывала я того, что испытала тогда! На учтивость я ответила учтивостью, на письмецо — письмецом. Церковь и прогулки стали отныне местом наших рандеву.
Знакомые сверстники теперь уже постоянно приглашали нас вместе, но мы исхитрились так это скрывать, чтобы родители знали не более того, что мы считали нужным.
Итак, у меня сразу оказалось два воздыхателя, я не знала, кому из них отдать предпочтение; оба нравились мне, и мы все трое отлично ладили между собой. Внезапно старший тяжко заболел; сама я не раз тяжело болела и постаралась порадовать страдальца, посылая ему приятные пустячки и подходящие для больного лакомства; родители его оценили такое внимание и, вняв просьбе любимого сыночка, пригласили меня и моих сестер навестить его, едва только он поднялся с постели. Он встретил меня с недетской нежностью, и с того дня я сделала выбор в его пользу. Он сразу же предостерег меня от всякой откровенности с его братом; но пламень уже нельзя было утаить, а ревность младшего послужила за* вершающим штрихом к роману. Братец стронл нам бесконечные каверзы, злорадно старался омрачить наше счастье, лишь умножая тем самым чувство, которое силился истребить.
Итак, я обрела желанного ягненка, и эта страсть оказала на меня то же действие, что и болезнь, я притихла и устранилась от шумных радостей. Умиленная душа искала уединения, и тут я вспомнила о боге. Он вновь стал моим наперсником, и мне ли забыть, какие слезы я проливала, молясь за мальчика, продолжавшего прихварывать.
Как ни много детского было в этих чувствах, они немало способствовали развитию моей души. Вместо обычных переводов наш учитель французского ежедневно требовал от нас писем собственного сочинения. Я изложила историю своей любви под именами Филлиды и Дамона. Старик учуял правду и, чтобы склонить меня к откровенности, всячески хвалил мое сочинение. Я расхрабрилась и разоткровенничалась, ни на йоту не отступая от истины. Не помню уж, на каком месте он нашел случай сказать:
— Как это мило, как натурально! Но пускай простушка Фил л ид а поостережется, это может завести далеко!
Мне было обидно, что он не желает принять всю историю всерьез» и я с досадой спросила: что он разумеет под словом «далеко»?
Он не стал церемониться и высказался так недвусмысленно, что мне едва удалось скрыть испуг. Но верх взяла досада; оскорбившись тем, что у него могут быть такие мысли, я овладела собой и, в стремлении оправдать свою прелестницу, заявила, вспыхнув до ушей:
— Однако ж, милостивый государь, Филлида девушка честная!
Но у него достало зловредства поднять меня на смех в моей честной героиней и, жонглируя французским словом «honnete», применить к Филлиде все значение слова честность. Я почувствовала, что поставила себя в смешное положение, и была до крайности смущена. Не желая меня отпугнуть, он прервал разговор, но при случае не раз возвращался к нему. Сценки и рассказики, которые я читала на уроках, часто давали ему повод подчеркнуть, сколь слаба защита тая называемой добродетели против соблазнов страсти. Я перестала возражать, но возмущалась втайне, и намеки его ста* ли мне в тягость.