Для хозяина таверны Маркоса годы прошли, не оставив на нем никакого следа. Тот же самый огромный живот, опоясанный широким красным поясом, та же хитринка во взгляде.
— Не было времени отвезти в Горловину врача. Меня известил о беде пастух Леонсио, который водил коз Фахильдо к козлу, когда это требовалось. Я послал туда свояченицу на муле, а сам поднялся к Горловине напрямик через лес. Застал его при последнем издыхании. Зазвонил будильник, Фахильдо попробовал сесть, но не смог. И тут же испустил дух. Как только он скончался, чиновник от епископа все опечатал, они там думали, что у Фахильдо спрятано какое-нибудь сокровище. Моя свояченица-вдова, может, ты ее помнишь, ее зовут Тана, крепкая женщина, двух мужей пережила; когда пила кофе с тобой на кухне, смеха ради хватала тебя за что не положено, вспоминаешь? Она тебе вроде нравилась! Так вот, эта самая Гана раздела и обмыла усопшего, ей помогал Леонсио, и, представь себе, у Фахильдо в ягодицах оказалось два гвоздя. Он, значит, истязал свою плоть покаяния ради. Вот оно как! Гвозди вытащили, это было нетрудно, мясо вокруг них посинело и загноилось.
И Маркос показал Паулосу два дюймовых гвоздя с заостренными шляпками.
— Ясное дело, каялся. Одели мы его во фрак, а епископский чиновник оказался человеком сообразительным, снял белый покров со Святого Дионисия и сделал из него складчатую манишку для Фахильдо. А мне так ничего и не досталось! Может, эти гвозди годятся для лечения? Ну, скажем, уколоть язву, шишку от ревматизма или там бородавку… Пригодятся?
— Я возьму их себе, Маркос.
Паулос достал из чемодана белый шелковый платок, завернул в него гвозди и убрал.
— На похороны пришло много народу. Женщины с детьми, сам понимаешь…
Паулосу хотелось бы созвать всех женщин, которым Фахильдо предсказал ребенка, сына или дочь. Чтоб они считали себя родственницами, ходили друг к другу в гости, а то и породнились бы через взрослых детей. На какое-то мгновение у него возникла мысль подняться в Горловину и заменить своего опекуна в хижине, но ему незачем было искать уединения, а кроме того — откуда ему взять безграничное сострадание и добрую надежду, звучавшие в голосе Фахильдо, когда он отвечал женщинам?
— Ко дню Святого Михаила родишь сына!
И в утробе женщины завязывался плод младенца мужского пола. Главную роль в этом играл радостный голос Фахильдо. Паулос вернулся из Италии насовсем, так как синьор Каламатти посчитал, что в коллеже ему больше делать нечего, лучше постранствовать по белу свету.
— У тебя большое состояние, Паулос, весьма, так сказать, кругленькая сумма. Растряси его немного по столицам! Если б не старость и мои недуги, я бы сам с тобой поехал!
Синьор Каламатти сидел в кресле с подголовником на галерее своего дома в Милане. Он постарел. По совету врача перестал петь — тот опасался, что ослабевшая шея не выдержит вытягивания на верхних нотах. Заскучал, перестал красить волосы. Убивал время, сидя у балконной двери и глядя на прохожих, сновавших по площади, свистом взбадривал дрозда в клетке, в сотый раз перечитывал «I promessi sposi»[12] и «Пармскую обитель», чтоб не забыть французский. Этот роман он читал вслух, диалога произносил речитативом, как в онере. Когда он читал «Пармскую обитель» перед зеркалом, Паулос знал, что прерырать его нельзя. Иной раз синьор Каламатти брал Паулоса за талию и подводил к зеркалу, касался лба юноши перстом и на память читал целые абзацы из Стендаля. В такую минуту размышлял, страдал и говорил Фабрицио: «Elle croira que je manque d’amour pour elle, tandis que c’est l’amour qui manque en moi; jamais elle ne voudra me comprendre. Souvent à la suite d’une anecdote sur la cour contee par elle avec cette grâce, cette folie qu’elle seule au monde posséde, et d’ailleurs nécessaire à mon instruction, je lui baise les mains et quelque fois la joue. Que devenir si cette main presse la mienne d’une certaine façon?»[13]
И синьор Каламатти сжимал руку Фабрицио, то есть Паулоса, дрожа от избытка чувств.
— В коллеже тебя этому не учили! Ах, любовь! Жаркое дыханье, свежие уста возле твоих уст… Умерь свой пыл, cuore mio