День незаметно перетек в сумерки, когда я прошел почти половину пути до базы. Солнце уже скрылось за верхушками деревьев по берегу Кичуги, и по-северному полого катилось теперь вдоль горизонта, изредка высверкивая меж стволов. Как всегда в этот час, над рекой повисла какая-то особенная, вечерняя, печальная тишина, даже чайки кричали лишь изредка, не нарушая ее, даже стук машины где-то глубоко в недрах парохода не мог справиться с этим мертвым затишьем.
…С тех пор как я узнал, что может быть так, я всегда страшился и ждал этого предзакатного часа нездешней тишины. Вне зависимости от времени года и географических координат, этот час приходит, стирая земные звуки и вызывая неясную печаль, иногда столь отчаянную, что начинает болеть где-то в груди.
Впервые я столкнулся с этим на одном из плесов Селигера. Мы шли на яле. Было весело. Ветер неровно дышал нам в борт, рывками наполняя парус. И вдруг… Солнце склонилось к горизонту; ветер пал, и парус обвис, наполненный лишь золотым сиянием заката. Поверхность озера, еще недавно взъерошенная бесконечной чередою волн, выстелилась зеркальной гладью навстречу солнцу. И тишина. Она накрыла ял так же неожиданно, как неожиданно стих ветер. Смолкли чайки, и никто из нас, казалось, не был в силах прошептать ни слова. Мир на глазах терял реальность, растворялся в этой тишине, и печаль вставала в горле тяжелым комом.
Я не раз встречал эту печальную предзакатную тишину и в Севастополе: быстро смеркается, прозрачные голубые тени ложатся на каменные набережные, зажигающиеся фонари таинственно высвечивают зелень деревьев. На кораблях бьют склянки, ясно слышимые в повисающей тишине, шуршит прибой, а на юте нашего гидрографа стихает разговор матросов.
Даже когда рядом люди, мне все равно кажется в этот час, что я один. Мягко, неслышно мир вокруг расползается, растворяется, исчезает, оставляя тебя один на один с твоей светлой печалью. И тогда кажется, что вот это ощущение и есть Настоящее, все прочее же – лишь пустая суета шумного дня.
…Резкий плачущий крик чайки оторвал меня от воспоминаний. Я глянул на запад: солнце уже не просвечивало сквозь береговой лес. Скоро должно было стемнеть. Я подумал о своем капитане, оставшемся у геологов: как он там? Старика было жаль. На днях он сам говорил, что это лето, видимо, станет его последним сезоном. Кто займет его место в рубке парохода? Скорее всего – какой-нибудь зеленый выпускник мореходки, для которого не нашлось места получше. Это тоже было грустно, потому что старый пароход казался мне усталым живым существом, старым тружеником, достойным лучшего.
Появление первых прозрачных клочьев тумана над черной речной водой меня почти испугало. Здесь, в низовьях Кичуги, не редкостью были страшные плотные туманы, в которых вытяни руку – не увидишь не то что пальцев, но и самой руки. Вести пароход в таком молоке было бы немыслимо, тем более – мне. Если над рекой соберется большой туман, придется глушить машину и дожидаться утра. А это тем более нежелательно, что на базе сидит разъяренный начальник, который и сейчас-то уже, наверное, рвет и мечет, недоумевая, куда делся пароход. Во время утреннего сеанса связи он поднимет на ноги райцентр, заставит искать свободный вертолет. Что тогда будет, лучше не думать.
Я до отказа выдвинул вперед рукоять хода – на «самый полный». Этот участок реки я знал хорошо, здесь можно было не бояться камней и других неприятностей. Конечно, наш пароход был не тем судном, на котором стоит слишком часто ходить «самым полным» («старичок» мог этого просто не вынести), но сейчас я надеялся, что смогу или проскочить район тумана, или хотя бы подойти как можно ближе к базе, чтобы с утра успеть успокоить начальника до связи. Машина застучала резвее, судно едва заметно качнулось, набирая новую скорость.