— Не чую.
— Хм… «не чую», а у меня пальцы не терпят — жжет… Ну, теперь ложись, отсыпайся.
— Спасибо, доктор, — невесело пошутил Горбатов.
— И рад бы еще, ну больше помочь нечем.
Крепыш возчик, привыкший к стужам, не боявшийся бурь, только покрякивал. Стали укладываться спать; на этот раз пришлось мириться с исключительной теснотой: возчик и Филипп легли на нару вдвоем, не раздеваясь и плотно прижавшись спинами.
— Иди, ложись рядом, — звал Горбатов Кузьму к себе на нару.
Старик отказался:
— Я посижу… вот тут, на соломке. Все равно по ночам не сплю. Або дровец подкину, або что, и животинку покараулить надо… Лежи один, тебе спокой нужнее.
Кузьма вытянул шею, наклонился над лампой и фукнул. Огонь подпрыгнул, оторвался от фитиля — и землянка провалилась в кромешную тьму. Одно поленце, сунутое в дотлевавшие угли, скоро вспыхнуло, жарничок затрещал снова. Кузьма дремал, прислушивался к незатихающей буре, к храпу Филиппа, к громкому горловому свисту возчика. Через некоторое время его ухо отличило от прочих звуков тяжелое, воспаленное дыхание больного. Было слышно, как лихорадит его, как стонет он под чапаном и шевелит ногами.
— Видно, прозяб, — зашептал Кузьма и, сняв с себя шубу, накрыл Горбатову ноги.
— А ты сам-то как? — спросил Горбатов в полусне.
— Ничего, грейся. Я уж таковский, мне ведь семьдесят шесть, а ты…
Дрова успокоительно потрескивали в печке, Горбатов засыпал… Чья-то густая, дремучая, как лес, борода качнулась в полосу красного света — и будто заполыхала сама. Слышатся где-то вдали то неурочное протяжное уханье филина, то глухой стук топора, — а вон, в другой стороне, но ближе, где-то упало дерево… И не понять: куда ведет эта длинная, совсем незнакомая просека, где высокие прямые стволы сосен вспыхивают кровавым отсветом заката… Среди метели кто-то гонит по дороге… в сугробах вязнет по колена Тибет, скачет вдогонку. Остановились… Кто-то слезает с саней — высокий, в тулупе… подходит ближе. В расступившейся на мгновение тьме Горбатов узнает Вершинина… Почему он здесь? почему такое бледное, без кровинки лицо?..
— Я заблудился тоже, — угрюмо говорит он.
Но уже нет Тибета, и нет саней, только один Вершинин, в тумане налетевшей метели, уходит, уходит вдаль…
— А вот и готово, — слышатся теперь явственно голос и кашель Кузьмы. — Заварил я: малины сухой… На всякий случай берег, ишь как сгодилась!.. Пей, родимый, от нее великая польза бывает: застылую кровь начисто разбивает и голове полегченье дает… Пей, не бойся, дело давно проверено.
Через малое время, напившись вдоволь, Горбатов затих, и будто ровнее стало дыханье, — как определил Кузьма, прислушиваясь к больному.
Среди ночи старик бесшумно подошел к Филиппу и в ухо ему дохнул:
— Спишь?
— Не-ет.
— Насчет «птицы залетной» утром скажи ему… Ежели Вершинин не хочет, надо поиначе сделать.
— Об этом и думаю… да стоит ли больного тревожить ради этого? И то сказать — одиннадцать годов прошло… Капля по капле и камень долбит. Может, наша работушка по своей мерке перекроила Шейкина-то?.. Может, потому Вершинин и слуху не подает?.. Помолчим, пускай как хотят сами.
Трескучие морозы и бешеная метель заполонили глухую рамень, пока Горбатов и Бережнов находились в разъездах по дальним лесным участкам. В эти дни Наталкину хату — крайнюю в улице — задуло до крыши, и обе они — Наталка и Ариша — выходили утром с лопатами, чтобы отбросать от воротец снег, прорыть в сугробах узенький коридорчик для прохода. На помощь к ним прибегал иногда и Ванюшка. Налипший на оба оконца снег Ариша обметала веником, но от этого не становилось светлее в хате… Колодезный журавель, обледенелый на ветру, раскачивался над сугробом, и нужно было отрыть колодезь, чтобы достать воды.
В эти длинные декабрьские вечера, под шум неистовых метелей, прошла перед нею незнакомая, чужая жизнь, — Ариша читала книгу, присланную Вершининым, с тем упоением, какого не бывало прежде никогда…
Она возмущала, эта бездушная красавица Руфь, дочка богатого мистера Морза… Читая о ней, Ариша была полна презренья. Ей даже не верилось, как мог Идэн когда-то любить такую: у Руфи не было ни чувств своих, ни принципов, ни убеждений. Все в ней соткано из золотых нитей, в паутине которых легко запутаться, погибнуть. Ее класс воспитал в ней отвратительное отношение к человеку — измерять его ценность и значение банковыми чеками; класс приучил ее лгать, притворяться, заискивать перед сильными, не подавать руки тому, кто беден. Руфь не способна была понять Идэна, оценить его таланта, творческую силу воображения: в глазах общественной среды, к которой Руфь принадлежала, поэт Идэн не представлял цены, — он был только труженик, а Руфь презирала труд.