— У каждой своя судьба-дорога… Всякая баба жизнь начинает по-своему. Ну, а все-таки… бабьему цвету считают только тридцать лет. А счет ведут по порядку после первых семнадцати. До той поры растет девка, набирает силу и разум копит, а в семнадцать годов цветет, как мак… Самый сок молодости. А минует тридцать — знай, что полжизни прожито, полжизни самой хорошей… Вот и я к этой черте подхожу. Ну, только жизнь-то у меня, Ариша, особенная…
Наталкин отец — стрелочник Криворожской дороги — в шестнадцатом году вместе с Якубом покинул родную станицу, объятую огнем войны, и поехал искать спокойного места. Случайно наткнулись на Вьяс и тут поселиться надумали. Мать умерла на этой чужбине вскоре.
Несколько лет спустя Наталку выдали замуж, а отец, когда выпала служба на железнодорожной станции Кудёме, ушел туда, и с тех пор живет одиноко, встречая и провожая кудемовские поезда. На днях наказывал с возчиками, чтобы Наталка его наведала. Но в один день туда и обратно не обернешься, а кроме выходного — все дни у ней заняты.
— Замуж пошла не по любви, а так, по неволе жизни. Не будешь выбирать жениха, когда за столом есть нечего… Это сейчас вот: сама работаю, сама себе хозяйка, а тогда… холодно было в жизни… Ну, забеременела я, родила, конечно, с этих пор и накачалось на мою шею страданьице: как ремень жесткий, ни ножик не режет, ни ножницы не стригут. Как хочешь. Куда от него денешься?.. А муж — Мишанькой звать — маленький, щербатый, белобрысый, как Пронька Жиган, такой же вертлявый, с норовом — ни с горы не везет, ни в гору, и к тому же хилой. Прямо сказать — нелюбимый муж. И день, и ночь с ним поневоле. Ребенок от него помер на пятом месяце, а после этого муж опостылел навовсе. И стала я приглядывать себе другого.
Ариша взглянула на Наталку с испугом и любопытством:
— Мужа?
— А что? Я — молодая, здоровая, жить охота. — И рассмеялась заливисто, потом продолжала: — Мужа провожу на работу, а этого поджидаю. В окошко все глаза прогляжу — нейдет ли? И страшно, и хорошо. А как придет он — весь страх пропадает, станет ничто нипочем. От людей Мишанька дознался (соседи нажаловалися) — подкараулил, бить меня полез, а этот не дал.
— Да ты про которого? Про Ванюшку Сорокина, что ли?
— А то про кого? У меня их не десять. Ваня, конечно, бить не дал. «Ты, говорит, что лезешь? Что навязываешься? Тебя она и мужем-то не считает». Я осмелела: «Не люблю, говорю, и не любила. Батька силком за тебя выдал. Думала — привыкну, — не смогла, а теперь у бабы кабалы нету»… Ушел он от меня, потом на конный двор поступил конюхом. Да вскоре беда с ним случилась: Орленок — зверь, а не конь, — убил его до смерти… Когда хоронили, плакала я и все думала: это я в смерти его повинна… И теперь, когда раздумаюсь, жаль его станет: несчастный он.
— Какая ты смелая, — сказала Ариша, вспыхнув от смущенья. — А сердце-то все-таки надвое рвется?
— С живым жить — горе и радость делить, а по мертвому — одна память, — ответила Наталка. — С Ванюшенькой хорошо живем… Боюся, не ушел бы… Говорю: «Давай поженимся», а он все собирается уйти куда-то. Любит меня, а все-таки дума такая есть в нем. «Взять бы, говорит, сумку да идти пешком вплоть до Крыма или Кавказа. На степи, на моря поглядеть, как тамошние люди живут — узнать бы, пожить, а надоест — податься дальше». Я уговариваю его: «Не ходи. Зачем, мол, тебе скитаться по свету, народ везде одинаковый». А иной раз и самой охота на Украину уйти, в станице пожить с ним вдвоем на родимом пятнышке. Может быть, сама виновата, что родину вспоминаю, — вот и запало ему в голову.
Иногда грезятся ей по ночам голубые, с детства знакомые степи да белые при луне хаты под тополями. То снится в степи дорога длинная… по ней уходит Ванюшка с белой сумкой, шитой ее руками, уходит совсем… У хаты одиноко стоит она, на ладонь висок положила и скорбно глядит вослед…
— Вот выстроят новый дом, вы с Алексей Иванычем переедете туда, а я Ванюшеньку к себе позову жить, — мечтает Наталка вслух. — Жить навовсе. Ребеночек родится — обоих одинаково пестовать буду: и дитё и мужа.
— А если уйдет?