На год или два почти все ее чувства сосредоточились на Хью, и она больше не критиковала лавок, улиц, знакомых… Она бегала в лавку к дяде Уитьеру за коробкой овсянки, рассеянно выслушивала, как он жаловался и негодовал на Мартина Мэони за то, что тот имел наглость утверждать, будто ветер во вторник был не юго — западный, а южный, и возвращалась назад по улицам, на которых нельзя было встретить ни одного нового лица. Думая всю дорогу о том, легко ли у Хью прорежутся зубки, она не сознавала, что эта лавка, эти ряды темных домов и составляют горизонт ее жизни. Она выполняла свою работу и радовалась, выиграв у Кларков в пятьсот одно.
V
Самым значительным событием двух ближайших лет после рождения Хью был уход Вайды Шервин из школы и ее замужество. Кэрол была подружкой на свадьбе. Так как венчание происходило в епископальной церкви, все женщины явились в новых замшевых туфлях и длинных белых лайковых перчатках, придававших им изысканный вид.
Все эти годы Кэрол была словно младшей сестрой Вайды и не имела ни малейшего понятия о том, что Вайда очень любила ее, так же сильно ее ненавидела и была как-то по-особому связана с нею.
I
Серая сталь махового колеса, которое от быстрого вращения кажется неподвижным, серый снег в аллее вязов, серые сумерки, в которых прячется солнце, — вот серая жизнь тридцатидевятилетней Вайды Шервин.
Она была маленького роста, подвижная и бледная. Светлые волосы ее поблекли и казались сухими. Ее синие шелковые блузки, скромные кружевные воротнички, высокие черные ботинки и матросские шляпы таили не больше очарования и поэзии, чем школьные парты. Но ее внешность определяли глаза: их выражение говорило о сильной личности, о вере в полезность и целесообразность всего существующего.
Глаза у нее были синие и никогда не останавливались подолгу на одном предмете. В них горели то смех, то жалость, то восторг. Если бы кто-нибудь увидел ее спящей, когда разглаживались морщинки вокруг ее глаз и опущенные веки скрывали сверкающие зрачки, он не поверил бы, что это такая сильная натура.
Вайда родилась в деревушке, затерянной меж холмов Висконсина, где ее отец был бедным священником. Она училась в ханжеском колледже, потом преподавала два года в горнопромышленном городке, полном смуглолицых татар и черногорцев и железорудных отвалов. Когда же она приехала в Гофер-Прери и увидела его деревья и сверкающий простор пшеничных полей, она решила, что попала в рай.
Она соглашалась с другими учителями в том, что школьное здание сыровато, но считала, что классы расположены очень удобно, что бюст президента Мак-Кинли на верхней площадке лестницы — прекрасное произведение искусства и что вид этого славного, честного президента-мученика не может не служить источником вдохновения. Она преподавала французский и английский языки, историю и латынь — особый вид латыни, который сводится к метафизическим рассуждениям о косвенной речи и абсолютном аблативе. Каждый год она наново убеждалась, что ученики как будто начинают учиться успешнее. Она потратила четыре зимы на создание Дискуссионного клуба, и когда дискуссия действительно в одну из пятниц прошла оживленнее и ораторы не забыли ни одного слова из своего текста, она почувствовала себя удовлетворенной.
Она жила полезной трудовой жизнью и казалась холодной и простодушной. Но втайне страхи, желания и сознание их греховности разрывали ей сердце. Она знала, в чем дело, но не решалась назвать вещи своими именами. Она ненавидела самый звук слова «пол». Ей снилось, что она затворница в гареме, белотелая, пышногрудая, и она просыпалась в трепете, беззащитная в полумраке своей комнаты. Она молилась Иисусу, всегда ему — сыну божию, принося ему весь неутолимый пыл своего обожания, обращаясь к нему как к вечному возлюбленному, загораясь страстью, ликуя, вырастая сама в созерцании его величия. Так возвышалась она до терпения и воздержания.
Днем среди всяческой суеты Вайда могла смеяться над адским огнем своих ночей. С напускной веселостью она повсюду говорила: «Я, кажется, рождена быть старой девой»; или: «Кто женится на некрасивой школьной учительнице?»; или: «Ах, мужчины, большие, шумные, надоедливые создания! Мы, женщины, не подпускали бы вас к дому: ведь от вас только один беспорядок, да вы нуждаетесь в нашем уходе и руководстве. Нам бы следовало сказать вам всем: брысь!»