— Может быть, мы могли бы служить вам чем-нибудь другим? — вкрадчиво спросил плохо оплачиваемый продавец.
Иеронимус не отрываясь смотрел на него страдальческим, тупым и в то же время испытующим взором.
— Нет, — сказал он. — Ничем другим вы мне служить не можете. Прошу вас немедленно убрать с выставки изображение мадонны, и убрать навсегда.
— О… Почему же?
— Это пресвятая богоматерь, — вполголоса проговорил Иеронимус.
— Конечно… Но ведь вы слышали, что господин Блютенцвейг не намерен исполнить ваше желание.
— Надо помнить, что это пресвятая богоматерь, — повторил Иеронимус. Голова его тряслась.
— Верно. Но что из этого следует? Разве нельзя выставлять мадонн? Разве нельзя писать их?
— Можно, но только не так! Не так! — почти шепотом возразил Иеронимус. Он выпрямился во весь рост и несколько раз упрямо мотнул головой. Резко очерченный лоб его, обрамленный капюшоном, весь избороздился поперечными морщинами. — Вы отлично знаете, что в этой картине человек, писавший ее, изобразил не что иное, как порок, обнаженное сладострастие! Я своими ушами слышал, как двое простодушных, несведущих людей, созерцая это изображение мадонны, говорили, что оно заставляет их усомниться в догмате непорочного зачатия…
— Да позвольте, дело совсем не в этом, — перебил его молодой продавец, снисходительно улыбаясь. В часы досуга он писал брошюру о современном художественном движении и вполне мог поддержать разговор на такую тему. — Эта картина — художественное произведение, — продолжал он, — поэтому к ней следует подходить с особой меркой. Она встретила всеобщее признание, имела огромный успех. Ее приобрело государство.
— Я знаю, что государство приобрело ее, — сказал Иеронимус. — Я знаю также, что художник два раза обедал у принца-регента. Люди говорят об этом, и одному богу известно, как они объясняют тот факт, что человека за подобную картину окружают почетом и уважением. О чем это свидетельствует? О слепоте мира, слепоте непостижимой, если она не основана на бесстыдном лицемерии. Эта картина возникла из чувственного наслаждения и доставляет чувственное наслаждение, — правда это или нет? Ответьте мне! Ответьте и вы, господин Блютенцвейг!
Наступило молчание. Иеронимус, по-видимому, и в самом деле требовал ответа; страдальческий, испытующий взор его карих глаз устремлялся то на обоих продавцов, с любопытством и удивлением уставившихся на него, то на сутулую спину господина Блютенцвейга. Было очень тихо. Слышался только блеющий смех желтого господина с черной козлиной бородкой, низко склонившегося над рисунками французских художников.
— Это правда! — продолжал Иеронимус глухим, дрожащим от негодования голосом. — Вы не смеете отрицать! Но как же тогда прославлять того, кто написал эту картину, словно он приумножил число духовных сокровищ человечества? Можно ли, стоя перед ней, бездумно предаваться постыдному наслаждению, которое она доставляет, и усыплять совесть словом «красота», — более того, всерьез внушать себе, что, наслаждаясь ею, испытываешь благородное, возвышенное, поистине достойное человека чувство? Что это: преступное неведение — или презренное лицемерие? Мой разум отказывается это понять, отказывается понять эту нелепость — как это человек может достичь высшей славы на земле тем, что он глупо и самонадеянно дает волю своим животным инстинктам. Красота… Что такое красота? Что вызывает красоту к жизни? Какие чувства она порождает? Не может быть, чтоб вы этого не знали, господин Блютенцвейг! Но разве мыслимо уяснить себе это и не преисполниться омерзения, скорби? Разве не преступно возвеличением красоты, кощунственным поклонением красоте усиливать и укреплять неведение бесстыдных отроков и дерзких безумцев, утверждать ее власть над ними, ибо они далеки от страдания и еще дальше от спасения! Вы ответите мне: «Ты мрачно смотришь на все, незнакомец!» Познание, говорю я вам, жесточайшая наука в мире, но оно и раскаленное горнило, и без этой очистительной пытки ни одна душа человеческая не спасется! Не дерзкая ребячливость и не преступное легкомыслие служат во благо человеку, господин Блютенцвейг, а то познание, в котором отмирают и угасают страсти нашей презренной плоти.