Так говорил бы я, а Орех слушал бы, сначала недоверчиво, приподняв брови и скептически улыбаясь, а затем все более и более внимательно, задумчиво покусывая свой уже на четверть съеденный карандаш. Скорее всего, он не ответил бы мне ничего определенного, что неудивительно: такие вещи нужно хорошенько переварить, прежде чем реагировать. Скорее всего, мы просто допили бы пиво, расплатились после короткой схватки за чек, в которой, конечно же, победил бы он, как борец и миллионер, и распрощались бы до следующего дня, дня свадьбы. И я вернулся бы в свою комнату на тридцать шестом этаже, преисполненный спокойствия и чувства исполненного долга.
— Долга перед кем?
— Не знаю. Неважно. Перед Грецким.
— Да нет у тебя долгов перед Грецким. Он тебе никто и звать никак. Вы даже не друзья, вы кенты, причем бывшие.
— Ладно, тогда не перед Грецким. Перед самим собой. Чтобы чувствовать себя человеком.
— Что за чушь?! Ты, бывало, смотрел сложа руки на много худшие вещи.
— Ну ладно, не перед собой. Перед естественной человеческой традицией помогать другому — в особенности если тебе самому это стоит так немного.
— Опять врешь! Тебе плевать на любые традиции и на людей вообще, разве не так? Ты просто боишься за себя. Ты делаешь это из страха. Ты — трус, ты был трусом и остался. Как тогда, в школьном дворе, так и сейчас.
— И чего же я, по-твоему, боюсь?
— Что найдут. Ты боишься, что тебя найдут.
— Тьфу, черт! Да хоть бы и так! Я вернулся бы в свою комнату на тридцать шестом этаже, преисполненный спокойствия за собственную шкуру. Теперь доволен?
Вот только жаль, что ничему этому не суждено было случиться. Ни совместному смеху, ни шлепку ладоней, ни рассказу о Милонгере, ни спокойствию. Потому что Орех так и не признался.
— Какой Жуглан?
Он так и продолжал сидеть передо мной, недоуменно тараща глаза, как будто и в самом деле слыхом не слыхал своего интернетовского прозвища. А может, действительно не слыхал?
— Орех, я тебя очень прошу, — умоляюще произнес я. — Сейчас не время дурачиться. Я знаю о твоем дневнике. Я знаю о Милонгере. Я знаю о ней намного больше твоего. Я приехал для того, чтобы рассказать тебе об этом. Ты должен покончить с Жугланом.
Грецкий открыл рот, издал странный горловой звук и снова закрыл.
— Орех?
Мой приятель полез в карман и вынул бумажник. Зачем? Показать фотографию? У него есть фото Милонгеры? Он уже знаком с ней лично?
— Вот что, Арик, — неловко сказал Орех, вытаскивая из бумажника стодолларовую купюру и кладя ее на стол. — Я, конечно, понимаю, джетлег, усталость и все такое… Тебе надо бы лечь и отдохнуть. Давай, я тебя до номера дотащу, а? И вообще, мне пора к цветочнику.
Он поднялся, и я понял, что разговор закончен. Зря перся за тридевять земель, хотя бы и за чужой счет. За чужой? А время? Твое личное время — это за чей счет? Это ведь твоя жизнь, нет? Моя, твоя… ничего страшного, всего-то три дня и два перелета. Зато с Нью-Йорком повидался — разве не стоит того? Разве мечта не стоит того? Я перевел взгляд к окну — туда, где за зелеными занавесками торопилась к мечте Восьмая Авеню, мелькали крылья канареек-такси, клубился народ у входов на Пенн-стейшн.
— Так что? — напомнил о себе Орех. — Ты идешь?
Надо же… я действительно почти забыл о его присутствии.
— Нет, спасибо, Орех. Я дойду. Ты прав, мне нужно отдох…
Слово замерло у меня на языке: за окном, почти касаясь его очками, стоял Гиршуни и смотрел внутрь паба, прямо на нас. На его скомканной сусличьей физиономии играла тоненькая усмешечка, уши развевались, как флаги, а кадык слегка двигался, так что я, даже не слыша, слышал это его ужасающее «кхе-кхе-кхе…» Видимо, я сильно изменился в лице, потому что Орех обеспокоенно наклонился и, взяв меня за плечо, заглянул в глаза.
— Что, Арик? Что случилось? Давай покажемся врачу, а? Таблетка, другая… а? Арик!
— Там… смотри… — еле вымолвил я, стараясь незаметно указать на окно. — Там… он…
Орех недоуменно обернулся.
— Кто? Где?
За стеклом уже не было никого, не считая Нью-Йорка. Проклятый суслик испарился, как умел испаряться только он один. Я с трудом перевел дыхание. Сердце колотилось во рту и мешало языку ворочаться.