Но стоит тебе сойти с этих светлых аллей куда-нить ф сторонку, как фсе сразу меняецца. Там уже и света поменьше, и дорожки поуже, и ветки временами нависают, так што приходицца отводить их рукой, и нет-нет да лежит поперек пути ствол упафшево дерева. Фсе это не так страшно: через дерево можно перешагнуть, ветки не очень-то и мешают, и света вопще-то хватает. Но тем не менее, всяково-любова сюда уже не позовешь. Зачем людям зазря спотыкацца? А на инвалидной коляске тут уже точно не проехать. Но самое неприятное заключаицца ф том, што от этих полусветлых аллей атходят вбок… кто? Или, пардон, што? — Правильно!.. — вбок от них атходят они самые — темные аллеи. Вот о них-то и писал Бунен.
Света там не бывает даже ф самый солнечный день, а про фонари эти аллеи не слыхали ф принцыпе. Там бурелом, там колючки хватают тебя за лицо, там лехче споткнуцца, чем сделать шаг. Даже сам хозяин моска не фсегда решаецца туда войти. Почему? Темно патамушта. И пахнет непривычно, нехорошо пахнет: то ли оттово, што под кустом насрано, то ли от трупа полуразлажиффшевося, то ли от твоих же сопственных трусофф, которые надо было бы постирать, да лень было, вот ты и атбросил их подальше от вот той вон полусветлой аллеи, где когда-то поимел очень хорошую пелотку вон под тем вот развесисястым деревом. Догоняете?
Тогда спрашиваецца, кой хрен туда лезть? А-а-а… в этом-то фся и фишка… Патамушта именно там, ф темных аллеях проживает наше настоящее «я». Не «а»-«б»-«в»-«г»-«д», которые колбасяцца на светлых дорошках и даже не «п»-«р»-«с»-«т», которых можно при желании обнаружить в полусветлых местах, а самое што ни на есть «я». И кроме как там, ф темноте, ево нигде больше не водицца. И это самое «я», как любое живое существо, хочет жыть. Оно хочет фсево: кушать, драцца, ходить под куст и трахать пелоток. Затем-то и приходицца нам туда отправляцца — штобы принести ему фсе это.
Тут кто-то недогоняющий может спросить: а фсе же, кой хрен? Разве низзя фсе эта совершать на светлых и полусветлых аллеях? Разве нету там подходящих кустофф? Разве не сыскать среди тамошних гостей хороших пелоток с шустрой попой? Разве ты сам не говорил про удобное развесисястое дерево? Канешна, отвечу я тому недогоняющему. Фсе это есть и на свету. Вот тока одна беда: меня там нету. Патамушта, как я уже атметил, «я» живет тока там, ф темноте. Такая вот грусная история. И Бунен, как лутший пейсатель, понимал это лутши фсех.
Фпервые я прочитал ево гениальный креатифф «Руся» в возрасте девяти лет и с тех пор читал не переставая. И каждый раз находил што-то новое. Патамушта этот короткий расскасс неисчерпаем, как темная аллея. Едет чилавек с женой на юк, и вдрук поесд астанавливаецца на какой-то мелкой станции, даже полустанке, там, где он и астанавливацца-то не должен. И чилавек смотрит из окна на название станции и вдрук видит вход в темную аллею. И там, в этой аллее, — ево давняя пелотка Руся ф жолтом сарафане, пелотка, с которай он трахался когда-то давным-давно. И он входит туда, в аллею, патамушта не может не войти, патамушта на самом деле там находицца ево «я». Патамушта настоящий он живет там фсегда, догоняети? Там, а вофсе не ф поесде, из окошка которова он смотрит ф ту самую минуту.
Поесд и жена, и купе, и проводник — это фсе светлая аллея, по которой он бутта бы катицца, но в реале-то он живет в темной! Жена, понятное дело, это фсе чуствует — жены вопще ф такие вещи въежжают поразительно быстро — и начинает за нево цепляцца, патамушта женам фсегда влом атпускать нас к самим себе. Жены предпачитают, штобы мы фсю жызнь прогуливались с ними под ручку на свету, сцуки. Но чилавек Бунена ухитряецца очень-очень умно от нее отвязацца: он говорит коротко и ни с чем не спорит, и тогда этой гадине приходицца ацтупить, патамушта просто не за што зацепицца.
И вот наконец жена проваливаецца ф сон, хотя лутше бы провалилась на рельсы или даже фтопку, а чилавек остаецца один и уходит ф свою темную аллею, к жолтому сарафану на голо-смуглое тело ф темных родинках, ф болотные заросли, где даже солнечным днем нет света из-за томительново марева, курева, порева. Он гуляет там, и это он, настоящий, живой, а в вагоне сидит фсево лишь ево шкурка, пустая шкурка, и дрыхнет жена, сцуко, и вагон шпарит себе из Бабруйска в Бабруйск, но чилавеку и дела нету — ведь он гуляет. Он гуляет до рассвета, и даже настолько привыкает к своей свободе, что утром, когда жена, сцуко, снова начинает цепляцца, он не выдерживает и атвичает ей, хотя и непонятным для нее албанским языком, но атвичает, а она, сцуко, и рада, патамушта тем самым он как бы признаецца, што всю ночь гулял, и теперь она за это будет целый год возюкать ево рылом в гадкой ненатуральной пыли своих проклятых светлых дорожек.