— Только мы одни знали, что не обязательно быть взрослым, чтобы заниматься любовью, наоборот — половая зрелость все портит. Притупляется чувственность, слабеет способность к восторгу, к растворению друг в друге. Искусству любви следовало бы учиться у детей.
— Значит, вы лгали, когда говорили, что вы девственник?
— Нет. Потерять невинность в традиционном понимании мужчина может только после наступления половой зрелости. А я с тех пор ни разу не занимался любовью.
— Все ясно, вы опять играете словами.
— Ничего подобного, просто вы ничего в этом не понимаете. И прекратите наконец то и дело меня прерывать.
— Вы прервали человеческую жизнь, а прервать ваш словесный понос — не преступление.
— Бросьте, мой словесный понос вас устраивает как нельзя лучше. Он изрядно упрощает вам работу.
— В чем-то вы правы. Валяйте, облегчайтесь дальше: что там с тринадцатым августа двадцать пятого года?
— Тринадцатое августа двадцать пятого года было самым прекрасным днем на свете. Я смею надеяться, что у каждого человека было в жизни свое тринадцатое августа, ибо это больше, чем памятная дата, — то был день великого таинства. Прекраснейший день прекраснейшего лета, теплого и ветреного, когда воздух был легок под тяжелыми кронами деревьев. Для нас с Леопольдиной этот день начался около часа пополуночи: спали мы, по заведенному обычаю, часа полтора. Вы, наверно, думаете, что при таком режиме мы постоянно чувствовали себя разбитыми, — отнюдь. Нам так жаль было даже на час расстаться с нашим раем, что иной раз мы с трудом засыпали. Только в восемнадцать лет, после пожара в замке, я стал спать по восемь часов в сутки: когда человек безмерно счастлив или безмерно несчастен, он не в состоянии уходить так надолго. Мы с Леопольдиной больше всего на свете любили просыпаться. Особенно летом, потому что ночи мы проводили под открытым небом и спали в лесу, закутавшись в покрывало из жемчужно-серой парчи, которое я стянул из замка. Тот, кто просыпался первым, смотрел на другого, и взгляда было достаточно, чтобы вернуть его в наш мир. Тринадцатого августа двадцать пятого года первым, около часу, проснулся я; вскоре и она открыла глаза. У нас было предостаточно времени на то, к чему располагает дивная летняя ночь, на то, что под парчовым пологом, мало-помалу менявшим свой жемчужный цвет на цвет осенних листьев, возвышало нас до сана элевсинских жрецов, — мне нравилось называть Леопольдину элевсинской жрицей, я уже тогда отличался начитанностью и остроумием, но я опять отвлекся…
— Да.
— Итак, тринадцатое августа двадцать пятого года. Тихая ночь, непроглядно темная и на диво теплая. Это был день рождения Леопольдины, но для нас с ней даты ничего не значили: вот уже три года мы не считались со временем. Мы не изменились ни на йоту, только пошли в рост, но тела наши, так забавно вытянувшиеся, остались прежними — без форм, без волос, без запахов, без каких-либо признаков взросления. Поэтому я в то утро не поздравил ее с днем рождения. Я думаю, что сделал много лучше, дав урок лета лету во плоти. Тогда я занимался любовью в последний раз. Я не знал этого, но, наверно, знал лес, потому что он притих, словно с наслаждением подсматривал за нами. Только когда солнце встало над холмами, налетел ветер, разгоняя ночные облака, и над нами засинело небо, почти столь же чистое, как мы.
— Какая дивная лирика!
— Перестаньте меня перебивать. На чем бишь я остановился?
— Тринадцатое августа двадцать пятого года, рассвет, post coitum.
— Спасибо, госпожа секретарша.
— Не за что, господин убийца.
— Лучше быть на моем месте, чем на вашем.
— Лучше быть на моем месте, чем на Леопольдинином.
— Если бы вы видели ее в то утро! Прекраснейшее создание на свете, инфанта с головы до пят, белая, атласная, темноволосая, темноглазая. Мы все лето, кроме тех редких случаев, когда наведывались в замок, не носили никакой одежды — поместье было так обширно, что нам никто никогда не встречался. Днями напролет мы плавали в озерах, воды которых я полагал амниотическими, и, наверно, был не так уж не прав, если судить по результатам. Но к чему докапываться до причин? Это каждодневное чудо — вот что главное, чудо навсегда остановившегося времени, по крайней мере мы верили, что навсегда. В тот день, тринадцатого августа двадцать пятого года, у нас были все основания в это верить, когда мы смотрели друг на друга, ошалев от счастья. Как и каждое утро, я, не раздумывая, первым нырнул в озеро и смеялся над Леопольдиной, которой всегда требовалась целая вечность, чтобы решиться войти в ледяную воду. Подтрунивание это тоже было ритуалом, доставлявшим мне массу удовольствия, потому что моя кузина была особенно хороша, когда стояла, пробуя ногой воду, бледнела, смеялась, взвизгивала от холода: «Нет, нет, я не могу!», а потом все же шагала ко мне, высоко поднимая свои белые ноги, точно в замедленной съемке, голенастая, дрожащая, с посиневшими губами. Ее большие глаза наполнялись ужасом — а ей так шло бояться, — зубы выстукивали дробь: «Какая жуть… Какая жуть…»