Нюша все так же сидела на скамейке, как ее оставил Васька Крикун. Она испуганно повернулась — видно, задумалась, но, узнав Клавку, отвернулась нехотя.
Только теперь можно было сравнить, как они не похожи. Клавка большая, широкая, а Нюша худенькая, дощатая, с тонкими ножками; лицо у Клашки тоже большое, полное, чуть красноватое, а у Нюши — личико узенькое, подбородок махонький, глаза лишь широко распахнутые, большие и нежно-испуганные. Клашка одета во все новое, нейлоновый на ней костюм с белой блузкой, а под шеей брошка, на которой наляпан какой-то лев или слон; на Нюше аккуратное пальтишко с замысловатыми продолговатыми пуговицами. Верхняя пуговица отваливается, и теперь Нюша ее нервно теребит.
— Отняла, какого парня отняла! — заплакала Клашка, поднося кружевной платок к большим накрашенным губам. — Змея! Змея проклятуша!
— Зря ты шумишь! — тихо сказала Нюша. — Не отымала я его и не подманывала! Сам ведь он!
— Тялок он, а ты — змея подколодна! Сам! Фарью-то там свою растопырила, от он и сам! Но, погоди! Слезы мои дойдуть! Растопять!
— Зря ты все это.
— Боисси? Зря? — Клавка сквозь слезы засмеялась. — Не зря! Думаешь так? Схватила в охапку, стерла, такой-сякой, сухой-немазанный, а мой? Змея ты, змеишша! В соку баба! Да ты глянь на себя! Ссохлась, как доска!
— Зачем ты, Клавка, так? Не видишь, глотаю слезы?
— Сама подвергла себя осмеянию! Не я его травила! Вишь, скисла как сама! Кишка тонка травить-то! А теперь плачет навзрыд, утопает в слезах!
— Да, Клава! В одном ты права! Не родись ни умен, ни красив, а родись счастлив… Не дали мне с ним счастья, не дали! Не в укор будь сказано и тебе!
— Засажу я тебя, засажу! Стыдом покрою, срамом, позором. Не первой молодости, не первой свежести оттуда придешь! Облуплю, как липку, змеишша!
— На комара да с рогатиной? — улыбнулась Нюша одними сухими, потрескавшимися губами. — Кулачное твое право, но не виновата я, Клаша! Не виновата!
Тем временем Сашку Акишиева подошедшие мужики — среди них Николай Метляев, Иннокентий Григорьев, Васька Вахнин и еще двое новых, приезжих, умещали на вездеходе.
— Гляди, тяжелый какой!
— Мужик был справный, под сто кило.
— Красавец, а не мужик! Попотрошил он этого бабья!
— Да они сами на него, как наводнение! Клашка-то, та измором взяла, чуть на коленях не стояла, чтоб в хвартиранты шел.
— И сам он был блудлив, как кот…
— А труслив, как заяц.
— Не криводушничай!
— Чё криводушничать-то? Нюшу возьми…
— Мозги у тебя набекрень! При нем о Нюше!..
— Эк тебя приспело! Рвется вдаль, тоже к побрехенькам!
— Не любо — не слушай, а врать не мешай!
— Ну взяли, мужики, взяли! Чё ишо раз тело-то покрывать срамом? Горьку чашу и так хватил мужик!
— Может, и с Нюшей-то совладал с собою. Думаю, любовь у них была красивой. Не трогал он ее!
— А глаза у мужика-то, гляди, и теперь, как живые! Бабы говорили: глаза-то, мол, с поволокой!
— Тихо, мужики! Клавка катит.
— О волке толк, а тут и волк!
— Попал пальцем в небо, — вызверился Метляев. — Перерву я тебе за Клавку глотку!
— Чё, что ли сам, на теплое Сашкино место? Так у тебя же баба своя!
Клашка, будто слепая, вовсе не играя, подошла к вездеходу, большие ее руки жадно ощупывали железо ног Сашки Акишиева. Она неистово шептала: «Миленькой, родненькой! Не ругай, как потревожила, не наставил ты уму-разуму, некому было-то! Лягу с тобою, лягу! Куда иголка, туда и нитка! У них-то… У них-то, кладезь ты мой учености! У них-то кишка тонка! Не надо мне и золотого другого! Кукушку — на ястреба?!»
— О, баба, — сказал в сторону Иннокентий Григорьев, — про хахалей исповедуется.
— Болтает на ветер, — пожалел, не вступая в спор, Метляев. — Клубок в горле, то и болтает!
— Тебя, как черного кобеля, не отмоешь добела, — сказал Григорьев. На Клашкины деньги глядишь?
— Не только света, что в окошке, — охолодил его своим спокойствием Метляев. Он не допускал, чтобы его подвергали осмеянию.
— При солнце тепло, а при такой бабе, Метляев, добро, — хохотнул Васька Вахнин.
Подошел неспешно врач, ростом он оказался громадным, руки у него были красные, в синих жилах. Он поправил испачканную простынь, поглядел на всех невидяще и, заметив Клавку, нахмурился.