Расстаться с такими идеями, войти в цепь остальных живых существ, признать над собой полную и безусловную власть климата, пищи, рельефа поверхности, законов истории было слишком мучительным или казалось таким, на первый взгляд по крайней мере. Мысль о свободной воле давала не только утешение, она награждала человека сознанием собственной силы, без чего сама жизнь была бы слишком скучной, утомительной, ничтожной. И, несмотря на разрозненные, хотя и часто раздающиеся голоса деятелей науки, люди крепко, упорно держались идей, бывших для них источником живой воды. Пускай Коперник доказывает, что планеты движутся с определенной скоростью по известным орбитам, – то планеты; пусть Ньютон дает свой закон тяготения – то закон для тел, для материи; пусть Кювье говорит, что организм животного – точный отпечаток его пищи и обстановки, – то животное. Воля человека сама в себе носит источник деятельности, она определяется сама собой.
XVIII век, в лице Монтескье, Вольтера, энциклопедистов, стал подкапываться под мысли, питавшие человеческую гордость. Он действовал в этом направлении смело, дерзко, подчас грубо, но всегда односторонне. В глазах Кондильяка человек был не больше (!) чем одушевленная статуя; в глазах Монтескье общие причины истории значили ничуть не меньше, чем разум людей, и т. д. Историческая роль таких воззрений заключалась в том, что после них оказалось уже возможным приступить к изучению человека, его прошлого и настоящего, без всяких предвзятых мыслей, совершенно отбросив идею о его обособленности от остальной природы. Девятнадцатое столетие попыталось осуществить эту задачу, и в рассматриваемый нами период (шестидесятые годы) принципы естествознания совершенно подчинили себе изучение человека. Чтобы разъяснить, в чем тут суть, приведу известные слова Дарвина, сказанные по прочтении им трактатов Канта о нравственности: «Я прочел с большим удовольствием „Grundlegung“ Канта. Мне было интересно видеть, как различно думают два человека об одном и том же предмете. Хотя я хорошо знаю, насколько дерзко ставить меня рядом с Кантом, но мне хочется обратить внимание на то, что Кант, великий философ, наблюдал исключительно свой собственный дух, тогда как я – плохой философ – старался путем наблюдения обезьян и дикарей найти решение того же вопроса». Ирония, пронизывающая эти строки, очень характерна.
Чем было вызвано это невиданное до той поры торжество естественных наук, объяснить мы не беремся, к тому же такая задача завела бы нас слишком далеко. История умственного движения XIX века разработана так мало, что невозможно пока установить органическую связь между отдельными эпохами. Ограничимся пока тем, что укажем на факт несомненный и очевидный. Был на самом деле период, когда принципы естествознания под формой положительной философии Конта, синтетической философии Спенсера, доктрин Милля, исторических взглядов Бокля, учения Дарвина о нравственности, системы Фейербаха точно какое-нибудь поветрие распространялись из страны в страну.
Наша родина не избегла общеевропейской участи. Почти в то же время, как Бокль издавал свою «Историю цивилизации», Дарвин подготавливал к печати «Происхождение видов», Спенсер работал над последними главами «Основных начал» («First Principles»), наша журналистика была переполнена статьями о Молешотте и Бюхнере, а естествознанию воспевались красноречивые панегирики. Тогда писали: «Не знаю как другие, а я радуюсь этому увяданию нашей беллетристики и вижу здесь очень хорошие симптомы для будущей судьбы нашего умственного развития». Эта судьба «заключается в изучении природы и в изучении человека как последнего звена длинной цепи органических существ». Нам остается, следовательно, идти по дороге, проложенной европейцами, «ибо мыслящие европейцы собрали и привели в порядок необозримую груду фактов, относящихся ко всем отраслям естествознания; в настоящее время история и политическая экономия обращаются к изучению природы и постоянно очищаются от примеси тех фраз, гипотез и так называемых законов, которые не имеют для себя основания в видимых и осязаемых свойствах предметов. Умозрительная философия скончалась вместе с Гегелем, и приемы опытных наук проникли и продолжают проникать до сих пор во все отрасли человеческого мышления. Отрешаясь от школьных фантазий, наука в высшем и всеобъемлющем значении этого слова получает, наконец, в мире свое полное право гражданства; она формирует не специального исследователя, а человека; она закаляет ум, она приучает его действовать этим умом во всех обстоятельствах повседневной жизни; она помогает людям, подобным Лопухову, разрешать посредством строгого анализа все запутанные и щекотливые вопросы, которые прежде решались наудачу слепыми движениями чувства; она входит в кровь человека и перерабатывает его темперамент; она создает величайших поэтов – тех людей, у которых живая мысль проникнута насквозь горячей струей чувства, тех людей, которые способны дрожать и плакать от восторга и созерцания великой истины, тех людей, которые дышат одной жизнью с природой и человечеством».