Только в самом начале рассматриваемого периода мы видим несколько слабых лучей романтизма, которым, однако, вскоре суждено было потускнеть и даже погаснуть. Две-три случайных фразы, вырвавшихся как-то в разговоре Бокля, позволяют нам предполагать, что он любил. Но, по всей вероятности, его возлюбленной было не особенно весело в обществе молодого джентльмена, слишком уж благоразумного для своих лет, и она предпочла другого. С этим другим, чье имя история не сохранила, Бокль даже дрался на дуэли, впрочем, закончившейся благополучно – ничтожными царапинами. Вторая любовь Бокля, к его двоюродной сестре, несмотря на взаимность, тоже кончилась, однако, неудачей. Его мать пришла в ужас при мысли о возможности брака между такими близкими родственниками и поторопилась расстроить дело в самом начале, что ей блестяще удалось. После этого матримониальные проекты перестали тревожить Бокля, хотя окончательно он никогда от них не отказывался. Но он решил, что женится не раньше, чем увеличит свою ренту до тридцати тысяч рублей, «так как, – говорил он, – я буду слишком любить свою жену и слишком дорожить ее удобствами, чтобы отказывать ей в чем-нибудь…» Романтизм, как видно из этих слов, исчез окончательно и безвозвратно.
Ниже читатель встретит не одну цитату из переписки Бокля с мисс Ширеф – писательницей. Внимательно просматривая переписку нашего философа с «синим чулком» – так как мисс Ширеф была именно таковым – нельзя отказаться от мысли, что Бокль и в данном случае питал нежные, хотя и не особенно энергичные чувства. Но Боже, в какую странную форму строгой учености воплощалась взаимная симпатия! На сто фраз о Конте, Милле, цивилизации, нравственности, прогрессе едва-едва приходится одна, и то недоговоренная, фраза, из которой можно предположить, что Бокль подумывал о возможности для мисс Ширеф обратиться в мистрисс Бокль и что мисс Ширеф против такого превращения не имела ровно ничего. Вообще же не здесь, не в сфере любовных волнений надо искать «романтизм» Бокля.
Присмотримся теперь поближе к занятиям Бокля, но предварительно сделаем одно необходимое замечание.
Обычное представление о деятелях науки и особенно о философах как о людях рассеянных, непрактичных, нерасчетливых и несколько даже аскетически настроенных – словом, «не от мира сего» – очевидно, немецкого происхождения и решительно никуда не годится, если мы имеем дело с англичанином или французом. Любовь к комфорту, житейское благоразумие, деловитость характеризуют почти всех без исключения мыслителей-англичан. Возьмите знаменитейших из них, как Бэкон, Локк, Гоббс, Юм, Болингброк, Дарвин, Милль, Спенсер и т. д., не говоря уже о лорде Маколее или Гроте, и вы увидите перед собой настоящих джентльменов, очень обстоятельных, нисколько не чуждающихся жизни и без всяких признаков эксцентричности. Специальность кладет на них свой отпечаток, но не порабощает их. Из кабинета, библиотеки или лаборатории они без всякого смущения переходят в гостиную или залу парламента, охотно произносят публичные речи и высоко ценят жизненные удобства. Ни растрепанных, торчащих клочьями волос, ни сюртука, щедро усыпанного табаком, ни резкой нетерпимости, выработавшейся в одиночестве, нет и следа. Английский гений представляет из себя счастливое сочетание романского и германского элементов. Оно проявляется во всем, начиная с внешности и кончая способом мысли и способом изложения, и, являясь отпечатком вековой истории, играет громадную роль в жизни каждого англичанина.
Немец как человек науки не имеет почти ничего общего с массой, с народом. У него свои отдельные вопросы, свои особенные интересы, симпатии и ненависти совершенно в такой же степени, как свой кабинет и свои привычки. Бокль прекрасно охарактеризовал эту особенность германского мышления и германской цивилизации.
«Немецкие философы, – говорит он, – обладают такой суммой знания и такой широтой мысли, которые ставят их во главе всего цивилизованного мира. Напротив того, немецкий народ более суеверен, более подчинен предрассудкам и, несмотря на заботу правительств о воспитании его, более невежествен и менее способен к самоуправлению, чем население Франции и Англии. Это разграничение и даже разъединение двух классов составляет естественное последствие того искусственного возбуждения, которое сто лет тому назад было произведено в одном из них и которое, таким образом, нарушило нормальные отношения общества. Вследствие этого явления высшие умы в Германии настолько опередили общее движение нации, что между двумя частями ее нет никакого сочувствия и в настоящее время нет никаких средств, которые бы могли привести их в соприкосновение. Великие писатели Германии обращаются не ко всей стране, но друг к другу. Они уверены в том, что будут иметь избранную, ученую аудиторию, и потому употребляют язык, который по справедливости можно назвать ученым: они обращают свой природный язык в особый диалект, действительно красноречивый и сильный, но такой трудный, такой гибкий и до такой степени наполненный сложными инверсиями, что низшим классам их же нации он совершенно непонятен.