И, надо думать, пора наконец пообстоятельнее вглядеться в характер Александра Сухово-Кобылина, — такой, каким он был и каким не мог не быть.
Начиная с его истоков, в том числе едва различимых.
… В «Свадьбе Кречинского» заглавный ее герой, ожидая в гости старика помещика Муромского с семейством и отыскивая путь к его сердцу, — вернее, к карману через сердце, — среди прочих испытанных ходов не упускает и такого:
— Эй, Федор! Там в коридоре я видел портрет какого-то екатерининского генерала… Вот этакая рожа… Сейчас обтереть, принесть и повесить над моим бюро. Это для генеалогии.
И простодушный Муромский на «генеалогию» ловится безошибочно:
— А матушка ваша как была урожденная?
— Колховская, — отвечает мистификатор Кречинский; отвечает протяжно, как с замечательной точностью указывает автор, то есть самой по себе певучей, неспешной интонацией, не чета скороговорке, которая во все времена кажется новомодной, удостоверяя почтенность своего рода. И Муромский удовлетворен сполна:
— А, старинный род.
— Вот портрет моего старика деда, — тут-то Михайло Васильевич Кречинский и пускает в ход завалящий портрет «рожи», — то есть деда моей матери.
И чтоб мы не скучали, немедля передоверяет рассказ о только что возникшем из неразличимой тьмы времен и никогда не существовавшем деде-генерале своему подручному Расплюеву, гаеру этой комедии.
В «Свадьбе» еще не настал черед желчи, смешанной с живою кровью; пьеса о мошенниках-профессионалах, промышляющих пока, так сказать, частным образом, а не от имени государства, как будет в «Деле» и «Смерти Тарелкина», относительно благодушна, и сравнения, на которые вызывает эта сцена, таковы же.
Вспоминается, к примеру, отрывок из мемуарного очерка Бунина «Третий Толстой», — про то, как при знакомстве Ивана Алексеевича с Алексеем Николаевичем последний предстал в цилиндре и тяжелой медвежьей шубе, так что понятливый Бунин не удержался от лукавой похвалы этому внушительному наряду.
«…Он небрежно пробормотал в ответ:
— Да, наследственная, остатки прежней роскоши, как говорится…»
Но, будучи умен, быстро понял, что тут игра в «генеалогию» не пройдет:
«— Я эту наследственность за грош купил по случаю, ее весь мех в гнусных лысинах от моли. А ведь какое барское впечатление производит на всех!»
И — еще ближе к эпизоду из «Кречинского», почти неотличимо от него:
«Переселившись в Москву и снявши квартиру на Новинском бульваре, в доме князя Щербатова, он в этой квартире повесил несколько старых, черных портретов каких-то важных стариков и с притворной небрежностью бормотал гостям: «Да, все фамильный хлам», — а мне опять со смехом: «Купил на толкучке у Сухаревой башни!»»
Любопытно, что злой Бунин, вспомнивший об Алексее Толстом немало сердитого, на этот раз добродушен, даже по-своему — то бишь по-бунински, в возможных для него пределах — любовен. И пуще того: «Вот эта-то шуба, может быть, и была причиной довольно скорого нашего приятельства».
А уж в других воспоминаниях о «третьем Толстом», у Владимира Лидина, та же игра в барство и графство, которая тешила Алексея Николаевича, показана и вовсе обаятельно-весело:
«— Слушай, пойдем покупать предков. У каждого должны быть приличные предки. Почему тебе не иметь, например, предка-генерала?
Мы долго бродили с ним в этот день по комиссионным магазинам, и он настойчиво убеждал меня купить портрет какого-то мрачного мизантропа, уверяя, что у меня есть с ним даже фамильное сходство. Я купил тогда женский портрет, довольствуясь родством по женской линии; Толстой же приобрел портрет екатерининского вельможи.
— Будет прапрадедом, — заявил он серьезно. — Аким Петрович Толстой…
Несколько дней спустя, разочаровавшись в прапрадеде, он торжественно вручил его нашему общему другу, драматургу Павлу Сухотину.
— Пускай висит у тебя, — сказал он, оглядывая неуютную комнату в первом этаже дома на Собачьей площадке, — а то ведь без предков тяжело тебе, Паша».
Все это уже имеет возможность быть — и, главное, восприниматься, даже с точки зрения щепетильного в этом отношении Бунина, — беззаботной игрой, безобидным озорством, в крайнем случае подобием стилизации под старину, чем отчасти и была забавная кичливость молодого Алексея Толстого, с трудом добившегося права именоваться титулом «граф» (его мать ушла от мужа, графа Толстого, нося будущего писателя в чреве, и кинутый супруг с проклятием отрекся от них обоих). Потому что к началу двадцатого столетия век дворянства кончился безвозвратно, титулы все более ощущались чем-то вроде именно «остатков прежней роскоши» или, по Горькому, украшенной гербами «кареты прошлого».