Как известно, Горький, обрадованно встретив булгаковскую повесть «Роковые яйца», посетовал, тем не менее, что «поход пресмыкающихся на Москву не использован». В «Собачьем сердце» злости с лихвой хватило, однако новый поход нового пресмыкающегося по тем или иным соображениям также был насильственно прерван. Рукою хирурга и волей писателя. Что ж, тем любопытнее из нашего исторического далека всматриваться в еще одного, задолго всем им предшествовавшего «всегда готового» обладателя «дара утешаться», то есть дара универсального приспосабливания и превращения, который, может быть, и бывает свойством не только индивидуума, но целых социальных групп. Изучать — отнюдь не как раритет и анахронизм — деятеля, чей мозг (вспомним зощенковские слова) «как бы не помнит ничего другого, кроме того, что есть. Он имеет короткую реакцию». И оттого живуч до непобедимости… Словом, все его же, неисчерпаемого Ивана Антоновича Расплюева.
Уж для него-то автор не пожалел, не урезал простора, дабы размахнуться душой: «Всю Россию потребуем…»
Безыллюзорность — не всегда то, чем следует гордиться, как скепсис — еще вовсе не ум. Склонность к «возвышающему обману», то есть самообману, может свидетельствовать — и нередко свидетельствует — о высокой доверчивости души. Даже о мудрости, которая знает или догадывается, что самый проницательный разум способен постичь не все, а если есть нечто непостижимое, отчего бы иной раз не предположить наивно, что и невозможное может стать возможным?..
Судьба Сухово-Кобылина, историческая и личная, определила пронзительную, горькую трезвость его огромного ума. Определила — поставила, значит, пределы (поворошим этимологию), не допустив его разум и душу в иные глубины, оказавшиеся доступными иным великим русским писателям, но уж взамен наделила редкостной, уникальной, да и просто ни с кем, кроме, может быть, Щедрина, не сравнимой способностью разоблачать. Не в том критически-обиходном смысле, когда разоблачительной называют любую нелицеприятную заметку, но — вновь обратимся к этимологии — именно разоблачать, снимать или сдирать с человека или явления слой за слоем, пока не объявится напоказ бесстыдно и беспощадно голая суть.
В «Смерти Тарелкина» среди доведенных до наготы раз-облачений есть одно, чрезвычайное даже для Александра Васильевича.
Чрезвычайно оно потому, что это сосед и собрат по сословию, а значит, и по исторической судьбе, получивший — от человека, весьма гордившегося и родом своим, и титулом землевладельца, да и по характеру не склонного забывать, кто он таков и кто таковы «они», — позорную кличку. Такую, которой скорее бы мог наградить помещика язвящий дворян писатель из разночинцев: Чванкин.
И заслуженность клички опозоренный ею персонаж доказывает что есть силы.
«Чванкин (входит с большим форсом). Что это, а? а? Скажите, скажите мне, кто здесь командует?
Расплюев. Господин частный пристав.
Чванкин (ходит). А! — частный пристав — частный пристав — а как он смел, частный пристав, меня беспокоить, а? как он смел?
Расплюев. Да вот извольте объясниться с ними. (Указывает на Оха.)
Чванкин (запальчиво). Нет, я спрашиваю; как же он смел? Да знает ли он, кто я? а? Да я… я сам власть имею, а? — Я помещик Чванкин!!. Да у меня в Саратовской губернии двести душ! — да у меня в Симбирской губернии двести душ! — Да у меня черт знает где черт знает сколько душ! Да я… Да он… (Ходит по комнате и колотит по столам.)
Расплюев (Оху). Что прикажете тут делать? — Ничего не сообразишь.
Ох (подмаргивая Расплюеву). Попроси их в темную.
Расплюев. Можно?
Ох. Можно. (Ванечке.) Пиши постановление, знаешь — там — по форме, сбивчивость речей… нечто тяготящее душу и прочее.
Чванкин (вдруг повертывается к Расплюеву). Чью душу? Говорите, чью? — мою? Так знайте, что у меня в Саратовской губернии триста душ, да у меня в Симбирской губ…
Расплюев (Качале и Шатале). Ну-тка в темную!
(Мушкатеры подхватывают Чванкина под руки.)
Чванкин (кричит). Как в темную?!. Стой! Вы! — Эй! Стой! Зачем?.. Я протестую (болтая ногами по воздуху), я адрес!!. У подножия престола… я у подножия.