Гений и злодейство, или Дело Сухово-Кобылина - страница 176

Шрифт
Интервал

стр.

Словом, казалось, что это нечто вроде гейневского хулиганства:

«Немецкие цензоры… … … … … … … … … … … … … … … … болваны.»

И как было не показаться?

Вот — не ступим дальше списка действующих лиц «Фантазии». И его хватит с лихвой.

«Адам Карлович Либенталь, молодой немец, не без резвости».

И — коварная сноска, сделанная тем не менее правдивой рукой Пруткова:

«Слово «немец» было заменено в афише словом «человек»».

Еще:

«Князь Касьян Родионович Батог-Батыев, человек, торгующий мылом».

И:

«Титул «князь» был исключен цензором в перечне действующих лиц и повсюду в тексте».

Новые персонажи — как раз те, что особенно рассердили Николая Павловича:

«Фантазия, моська — без речей.

Пудель — без речей.

Собачка, малого размера — без речей.

Собака, датская — без речей.

Моська, похожая на Фантазию — без речей.

Незнакомый бульдог — без речей.

И новая сноска:

«Эти действующие лица «без речей» не были одобрены цензором в перечне действующих лиц на афише».

…Ошибаясь фактически (думал, что вымарки и исправления цензора злокозненно придуманы авторами Пруткова), по существу я был прав, и не мог не быть, потому что это они, авторы, все сделали для моей правоты.

Подобные цензорские замечания, уж конечно, не были ни случайны, ни единичны, а что до комизма, то попадались и посмешнее. Еще одно воспоминание. Читаю — тоже впервые — работу Герцена «О развитии революционных идей в России» (почему-то подвернулось издание дореволюционное, испещренное по воле цензуры пропусками слов и фраз) и вижу такое сокращение. Говорится, что, дескать, в восемнадцатом веке разврат при дворе дошел до такого размаха и до такой откровенности, что — «регентша Анна Браншвейгская летом… со своим любовником на освещенном балконе дворца…»

Ну и ну!

Можно ли казнить мое юношеское воображение за то, что я раздобыл современное издание и полюбопытствовал-таки, что ж за изыски и причуды телесной любви сокрыл от меня «угрюмый сторож муз»? Оказалось — всего-то-навсего: «спала».

А (ближе к предмету нашего разговора) вымарки в сухово-кобылинском «Деле»?

Беру только фразы, уже попадавшиеся в этой книге:

— …Это особого рода гадина, которая только в петербургском болоте и водится!

— Уж не знаю, на него ли Станислава или его на Станиславе повесить.

«Князь трет себе желудок… Вдруг схватывается и уходит».

Вон! Вон! Вон!

Конечно, совсем не так смешно, как изъятия из герценовского текста или из текста «Фантазии», — не так смешно и не так бессмысленно, — но тоже недурно для рекомендации тонкости цензорского вкуса и нравственности цензорских устоев…

«В истории собственно нашей драматической цензуры, — писал визитер Сухово-Кобылина Юрий Беляев, — «Фантазия» сыграла такую же роль, как и наиболее крупные произведения русской литературы, долгое время находившиеся под запретом. (Хочешь, не хочешь, а первыми в эту компанию напрашиваются «Дело» и «Смерть Тарелкина». — Ст. Р.) Она высмеивала пустоту и ничтожность репертуара 40-х и 50-х годов, трунила над цензурными предрассудками, смелым, хлестким словом клеймила нелепость театральных распоряжений… В качестве драматического произведения «Фантазия» опередила на несколько лет Оффенбаха, сделавшего или, по крайней мере, закрепившего переворот в некоторых воззрениях двух поколений».

Молодые создатели Пруткова проявили мстительную догадливость, как подарку, обрадовавшись возможности включить свирепые придирки театрального надсмотрщика в собственное дурашливое сочинение, — и прелесть этого тонкого мщения в том, что оно не отягчено задетым и злопамятным самолюбием присяжных литераторов, не окрашено смуглым, недобрым румянцем обиды; оно словно бы ребячески, детски легкое — до легкомысленности… В самом деле! Тут торжествует беззаботная легкость любителей, дилетантов, не обремененных добродетельно-угрюмыми размышлениями о высоком назначении словесности и, значит, их самих; легкость шалунов, озорников, просто-напросто перенесших свои озорные шалости с Невского и Дворцовой на Александринскую сцену, — ни одно из подчеркнутых мною слов, разумеется, не должно восприняться уничижительно или хотя бы снисходительно. Потому что это легкость того особого, редкого, почти невоспроизводимого рода, который уже не возник более, скажем, в стихах маститого поэта Алексея Жемчужникова (тот в старости пожалуется молодому коллеге Ивану Бунину, что вот-де столько насочинял и, кажется, немало прямо-таки недурного, а его помнят и поминают прежде всего как родителя славного Козьмы). Да что Жемчужников, если у самого Алексея Константиновича Толстого


стр.

Похожие книги