— Что же с Муромским-то делать? — не может примириться с этой печальной новостью Тарелкин.
— Приказал; вы его нрав знаете.
— Однако это всегда в ваших руках было.
— И приступу нет. Один раз так на меня глянул, что я и отступился; черт, мол, с тобой…
— Он умрет, вот увидите, скоро умрет. А дочка, за это отвечаю, — гроша не даст, у нее, видите, на все принципы.
— Тс… ах…
Невнятность этих междометий с лаконичной выразительностью объяснит ремарка: «Тоскуют. Молчание».
И есть от чего затосковать:
— Стало, так он с своими деньгами домой и поедет?
— Так и поедет.
Расшифруем смысл этого производственного совещания.
Итак, семейство Муромских в лапах генерала Варравина и его подначальных, из коих наиближайший к нему — Тарелкин. Фальшивое дело, которое ими и создано из ничего, — о соучастии Лидочки в афере Кречинского и даже (!) о любовной ее с ним связи, — не движется и двинуться не может. Точь в точь как было с делом самого Александра Васильевича. Оправдать Муромского (как и Сухово-Кобылина) невыгодно: не за что будет взять деньги. Осудить — также: не с кого будет взять.
Пока отношения сторон колеблются на уровне промышленной взятки, которую Михайло Васильевич Кречинский, помнится, трактовал так:
«…Основана она на аксиоме — возлюби ближнего твоего, как и самого себя; приобрел — так поделись».
Это уже не идиллическая, не сельская взятка («по стольку-то с рыла»); та, увы, осталась за сценой и вообще затерялась где-то в невозвратно-неразличимой голубой дали, — но и в промышленной, по крайности, есть нечто, издевательски напоминающее справедливость. Берущий сознает свое волчье право на одну половину, но он признает и право дающего оставить себе другую.
— Вам чего день стоит? — спрашивает Тарелкин Атуеву, раскрывая ей секреты своего производства.
— Целковых двадцать стоит.
— И вы думаете, что курьер-то и не знает, что вам двадцать целковых день стоит? — а? — Он, бестия, знает. Ну вы дайте ему десять, а десять-то у вас в кармане останется. — Ведь здесь все так.
И солидно изъясняет свою профессиональную добросовестность, свой патент на уважение, давая понять, что его братия, наподобие оперного Спарафучиля, честные разбойники:
— Здесь у людей даром ничего не берут, нахрапом или озорством каким, никогда. Здесь все по доброй воле, и даже, скажу вам по справедливости, — пополам. Вам чего дело стоит — двести рублей, ну сто дайте, сто себе возьмите…
О сельской, о «пастушеской, аркадской» взятке поздно уже и вздыхать, — где она там, ау! Времена, как известно, переменяются, в том числе для канцелярий, и на сегодняшний, как мы бы сказали, день промышленная взятка есть выражение духа времени, — так, по крайней мере, полагает Тарелкин. Выражение отнюдь не крайнее, а, напротив, компромиссное, мягкое. Она, так сказать, и. о. идиллии в реальной и суровой действительности, земное воплощение недостижимого идеала, одновременно гуманное и рациональное:
— Согласитесь сами: всегда выгодно свой собственный расход купить за полцены… Ну — и для расчета просто; всякий из своего дела видит, сколько дать.
Варравин же — не человек компромисса; он — из впередсмотрящих. Он не успокоится, пока не возьмет взятки капканной, всего, что человек имеет, и даже сверх того. С тем Муромского и посылают к Князю «в самую содовую», — чтоб тот был позлей, чтоб напугал, сдвинул упрямца, никак не соглашающегося добром залезть в капкан.
И вот, все просчитав, просчитались сами. Не предусмотрели, не раскусили нрава Петра Константиновича. Не сумели предвидеть, что геморроидальный министр, столкнувшись со строптивым капитаном, взбесится и захочет строжайшего переследования, дабы зарвавшийся проситель и его безнравственная дочка были примерно наказаны. И — готово! Непредвиденным этим образом дело уплывает из варравинских рук, переплывая в чужие!
Выходит, взять будет и нечего и не с кого.
— Дело Муромских изгажено…
— Стало, так он с своими деньгами домой и поедет?..
— Это невыносимо!..
И, как бывает в роковые моменты, когда нормальные человеческие возможности исчерпаны, в дело вступает то, что выше их: гениальность Варравина, которую до последней минуты, до самого этого рокового момента даже Тарелкин не способен ни оценить, ни постичь.