Герой Олейникова сам ищет своего социального двойника, для которого власть, олицетворенная управдомом, готова сменить гнев на милость. Но — надежды не сбываются:
Свершилось! Уже не Козлов я!
Меня называть Александром нельзя.
Меня поздравляют, желают здоровья
Родные мои и друзья.
Но что это значит? Откуда
На мне этот синий пиджак?
Зачем на подносе чужая посуда?
В бутылке зачем вместо водки коньяк?
Я в зеркало глянул стенное,
И в нем вдруг лицо отразилось чужое.
Я видел лицо негодяя,
Волос напомаженный ряд,
Печальные тусклые очи,
Холодный, уверенный взгляд.
Тогда я ощупал себя, свои руки,
Я зубы свои сосчитал,
Потрогал суконные брюки —
И сам я себя не узнал.
Я крикнуть хотел и не крикнул,
Заплакать хотел и не смог.
«Привыкну, — сказал я, — привыкну!»
Однако привыкнуть не мог.
Кончается эта мрачновато-шутовская баллада гибелью героя: «Орлова не стало, Козлова не стало. Друзья, помолитесь за нас», и вспомнил я ее совсем не только для того, чтобы показать: вот, мол, какие вариации и курбеты предлагают нам жизнь и литература, исходя всего-навсего из такой частности поэтики, как значимая фамилия персонажа, какие-нибудь Голопупенко, Яичница или Мармеладов.
Эта история слишком пространна и тяжеловесна, чтобы быть всего лишь комментарием к размышлению, отчего Сухово-Кобылин назвал героев своего «Дела» так, а не иначе. Но в его трилогии все или хотя бы очень многое на удивление взаимосвязано, и я прошу читателей моей книги не выпускать из памяти Козлова, захотевшего стать Орловым. По крайней мере до той поры, пока мы не заведем речь о третьей пьесе Александра Васильевича, о Тарелкине, задумавшем оборотиться в Копылова, — в той же самой надежде, что отныне «судьба его станет иной»…
Итак, человек, придумавший гениальную фамилию Расплюев, где есть, кажется, все, что нужно, и даже сверх того, и где в то же время нет ничего такого, что можно было бы с легкостью ухватить и выволочь на свет божий в качестве назидательного толкования характера, — этот человек вдруг отчего-то может не погнушаться Герцем, Шерцем и Шмерцем.
Эстетика немудрящего водевиля как бы заявлена уже перечнем «данностей», и она самым незаконным образом пронизывает всю пьесу, жанр которой, что ни говори, обозначен: «драма».
Когда Муромскому наконец удастся предстать пред очи самого Князя, министра, в коем наивный Петр Константинович ищет опору справедливости и управу на хищных следователей, он, как помним, происками хитроумного Тарелкина попадет в приемную в час хоть и урочный, то есть официально назначенный, однако для Князя весьма неприятный и не располагающий к добродушию. «В самую содовую», предскажет Тарелкин. Высокородный сановник, всего лишь полуслушая просителя, — ибо мучится от своего ежеутреннего запора, — вздохнет в сторону присутствующего при сем Варравина: «Тяжело…» — а ободренный этим якобы сочувственным словом Муромский тотчас воспрянет в надежде:
— Так тяжело, ваше сиятельство, что и сказать нельзя!.. стало, все и следствие ведено теперь о любовной будто связи моей дочери с Кречинским.
— …Давно этак не случалось, — вновь скорбно прислушается Князь к своему кишечнику, а Муромский и на этот раз:
— С тех пор как свет стоит, не случалось!.. Много в нем неправды бывало — ну этакого случая не найти!..
Да и дальше:
— …Не бык же я! — образумит Князь заботливого Варравина, советующего ему принять еще один стаканчик содовой; Петр же Константинович и тут маниакально услышит намек на действительного бычка, которым, подарив его в оное время, Кречинский завоевал помещичье сердце и который ныне также предъявлен как улика их общего преступного сговора.
«Муромский. Бык?!. а — да! Так точно о быке была речь, но и здесь ничего нет. Положим, ваше сиятельство, до скотины-то я охотник…
Князь. Кто же тут до скотины охотник?!!
Муромский. Я-то, — я, ваше сиятельство.
Князь. (Варравину). Он говорит, что он до скотины охотник.
Муромский. Так точно, — однако не мог же я на тирольского этого быка дочь сменять?!. Следователи мне запрос, где, говорят, этот бык? я, чтобы кончить такие пустяки, ответил — съел, мол, я его!.. Так ехидство какое! Взяли да залпом мне временное отделение в вотчину и наслали, — ну и оказался этот бык жив!..