Что ни говори, документ не более, чем документ, он бывает всего только дорогой к истине, а не ею самой; тут он к тому же плохо составлен плохим следствием, — тем плоше, что, вероятно, намеренно и старательно плохо. Это — вдруг — невольно признает и Леонид Гроссман, когда откликнется на полемику, возразит экспертизе и воззовет именно к невозможности восстановить картину убийства по следственным материалам. В своей книге 1940 года «Театр Сухово-Кобылина» он жарко отвергнет претензии «некоего Н. В. Попова» на владение истиной.
И если уж нам говорить о следствии, если надеяться на результат расследования, то в ином смысле.
Ни историческая, ни литературная наука не признаёт полезности простодушного «если бы да кабы». Что было бы с Россией, если бы не было нашествия монголов? Войны 1812 года? Восстания декабристов? Что если бы не Дантес убил на дуэли Пушкина, а…
Стоп, стоп. Именно на это «если бы да кабы» наложен особый и авторитетный запрет. Анна Ахматова сказала, что мы не можем себе представить картины: раненого Дантеса везут в карете с Черной речки. А современный пушкинист, следуя ей, высказался еще императивнее: Пушкин — убийца? Нет, этого наша душа не принимает и никогда не примет…
Но отчего же — убийца? Разве в ту пору честный поединок, дело обыкновенное, мог восприниматься убийством? И неужели Пушкин вызывал Дантеса не с надеждой сразить его? Пострадать, что ли, он хотел, как лесковский Иван Северьянович Флягин? Так ведь не дошло еще в России до «очарованных странников». И Пушкин — другая кость, другая порода!
Не можем себе представить, как раненого Дантеса везут… Что говорить, трудновато представить, как и все несбывшееся, а может, и трудней многого. Но — ничего, сможем. И даже должны, если хотим постичь не символического пророка, поднимаемого из праха явлением шестикрылого серафима и господним гласом, тем более не лишенного плоти, крови, желаний, страстей «духа русской поэзии», а еще и Александра Сергеевича, сына Надежды Осиповны и Сергея Львовича, мужа Натальи Николаевны. Не затем, чтобы по нынешней неразборчиво-жадной моде копошиться «вокруг Пушкина», но чтобы полнее понять того, кто написал, воплотившись в этих стихах: «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…», «Не дай мне бог сойти с ума…», «Пора, мой друг, пора…», «Из Пиндемонти», «Стансы». Это его воплощение и понять.
Тем более многое можно — нужно — представить и допустить, говоря об Александре Васильевиче Сухово-Кобылине.
Как помним, Евгений Феоктистов писал об убийстве Луизы:
«Для всякого, кто имел понятие о необузданной натуре Кобылина, не представлялось в этом ничего несбыточного».
И сколько угодно ненавидя этого прижизненного и посмертного гонителя, сообразим, прикинув на глаз и на вес хотя бы и то, что уже знаем про Сухово-Кобылина: натура-то и вправду… Ого!
Гораздо раньше книг обоих Гроссманов, но все-таки ровно через шестьдесят лет после гибели Луизы Симон-Деманш, в 1910 году, некто Павел Россиев в журнале «Русская старина» писал с раздражением, которое скорее пристало бы современнику, а то даже и очевидцу, — притом ссылаясь на таинственную (какую? откуда?) родственницу Александра Кобылина:
«Убийство Симон совершено, как мы слышали, в «состоянии запальчивости и раздражения, без заранее обдуманного намерения». Это, конечно, весьма смягчает вину, но не уничтожает были. Перед отправлением на бал, в квартире А. В. Сухово-Кобылина, у него произошло крупное объяснение с ревнивой француженкой. Слово за слово, и Сухово-Кобылин, не владея собой, с такою силой толкнул Симон, что она ударилась головою о камин и мертвою упала на пол. Будущий писатель-сатирик мгновенно пришел в себя и почувствовал весь ужас только что содеянного. Тут на помощь злополучному барину явился любивший его и рабски ему преданный повар Ефим Егоров, который принял вину на себя. Он был за это щедро награжден. Уж он готов был к путешествию «по Владимирке», и не один, а с «соучастниками»; но правда восторжествовала: невинные не пострадали».
Виктор Гроссман рассудительно возражал годы спустя:
«Убийство в запальчивости и раздражении характеризуется тем, что злоба нарастает неожиданно для самого действовавшего, она перехлестывает его волю и сознание, пересиливает задерживающие центры, но зато в акте насилия она вся и изживается. Последовавший взрыв неминуемо влечет за собой реакцию. Такой реакции, опамятования, ужаса от содеянного, насколько это отразилось бы в следах на трупе, не видно.