Сейчас его изжелта-бледное лицо ничего не выражало, гладкое, без единой морщинки, оно походило на лицо младенца.
Температура повышалась, и оно краснело, а глаза начинали блестеть. Но с пересохших губ не срывалось ни звука, ни стона.
А потом он настолько окреп, что его можно было переправить на Восток, в Бостон, вместе с группой других раненых; туда шли нескончаемые санитарные поезда. Раненых ждало английское госпитальное судно, которое увозило европейцев на родину.
В Европе война уже кончилась. Эту войну он прошел с самого начала: в signal corps.[2] противовоздушной обороны во время бомбежек Англии, потом в войсках, подготовлявшихся к высадке на континент. Был участником битвы в Нормандии, наступал во Франции и в Бельгии. По собственному желанию он был откомандирован на Дальний Восток, где предстояли бои с Японией.
Теперь в Атлантике царила тишь да благодать. Настало лето. Все дни были солнечные. Огромный пароход, который вез его домой, слегка покачивался на волнах. Его мощный стальной корпус мирно поднимался и опускался.
Линия горизонта то взлетала в вышину, то падала в пропасть. Вверх — вниз. В глубине парохода гудели машины. Раненые лежали рядами на палубе, защищенные от ветра.
Это случилось в послеполуденное время в необыкновенно тихий день; с одной из коек на палубе раздался пронзительно-резкий вопль, вопль, какой может издать разве что существо, почуявшее собственную смерть. Раненый захлебнулся криком, вопль перешел в долгий жалобный визг. Поднялась тревога. Больные закричали разом, подзывая сестер и санитаров. Со всех сторон сбегались люди.
Эдвард Эллисон задыхался на своей койке; багрово-синий, словно его душили, он сдергивал с себя одеяло; часть бинтов он сорвал; здоровой ногой изо всех сил бил в изножье кровати, туловище его швыряло из стороны в сторону. Казалось, он сражается с незримым врагом, пытаясь вырваться. Безумный страх застыл на его лице. Зрачки закатились, обнажив белки. Губы дрожали, зубы выбивали дробь, на лбу выступили капли пота.
Сестрам и врачам, которые его удерживали, он не отвечал. Припадок начался с новой силой. В лицо врачу он бросал слова на каком-то неведомом языке. Ужас его рос с каждой минутой. Пока с ним боролись, врачи сделали ему инъекцию. И быстро унесли с палубы, учитывая состояние других больных; ведь большинство из них пережило нечто страшное. Многие уже начали дрожать. Состояние Эдварда могло с быстротой молнии передаться всем остальным.
Внизу он затих, но зрачки его двигались, наблюдая за происходящим.
Когда пароход стал приближаться к Европе, он уже опять лежал на палубе; ему показали первых чаек, обратили его внимание на то, что все вокруг ожило. Они проезжали мимо острова, и невдалеке появились маленькие суденышки. Вдруг, после очередной трапезы — он спокойно дал себя накормить, — в состоянии Эдварда наступила перемена: его широко открытые, тусклые глаза смотрели вопрошающе. И — о, чудо! — губы шевельнулись.
Одна из сестер приблизилась к больному. Он что-то шепнул. Она наклонилась над ним. Он шепнул:
— Что это? Где я?
— На пароходе. Скоро мы будем дома. Земля уже видна.
— Какая земля?
— Англия, мистер Эллисон.
— Мистер Эллисон? Кто это?
Сестра дотронулась до его плеча.
— Вы. Вот кто это. Вы — мистер Эллисон. Эдвард Эллисон. А ну-ка, ложитесь поудобней.
— Кто Эдвард Эллисон?
— Видите эту темную черту? Мы прибываем. Через пять часов уже будем на суше.
Она весело побежала к врачу — рассказать о переломе, который наступил в поведении больного.
Но когда они с врачом подошли к Эдварду, он лежал вытянувшись на койке, затихший, неподвижный; снова он провалился в небытие: лицо младенца, неодушевленный предмет, деревяшка, гладь пруда…
Его приняла белая палата, приняла Европа, а не сказочно богатая Азия, в которую он так страстно стремился. Семью обо всем известили.
У госпожи Элис, его матери, было худощавое лицо с правильными чертами. Она умела казаться юной и очаровательной, почти девочкой. У нее был открытый взгляд, который проникал глубоко в душу. И если она не сжимала губы, что, впрочем, случалось довольно часто и придавало ее лицу строгость, — то рот у нее был мягкий, припухлый. Стройная, подтянутая, она двигалась легко и неторопливо. Узнав, что сын — отныне калека, она просидела несколько недель взаперти, а когда показывалась на людях, производила впечатление человека безразличного ко всему. Теперь, размахивая телеграммой, смеясь и плача одновременно, она сообщала новость всем и каждому. В тот же день Элис начала подготавливать дом к приезду сына, украшать его комнату, хотя часто при этом опускалась на стул и принималась плакать.