О святости Кафки свидетельствовала также его абсолютная вера. Он верил в мир Справедливости, он верил в некую Неразрушимость, о чем свидетельствует множество его высказываний. Мы слишком слабы, чтобы понять этот реальный мир. Но он существует. Справедливость царит повсюду. Ее отсветы блистают сквозь серую паутину обыденности. Именно поэтому Кафка был так внимателен к каждой детали, к каждому проявлению реальности. В его дневнике можно найти множество страниц, описывающих характерные черты обыкновенных людей, например пассажиров поезда, – и все эти описания насквозь пронизаны иронией. Даже в самых страшных сценах («Колония», «Процесс») присутствуют грустная усмешка, интерес исследователя и добрый юмор. Этот юмор, являющийся неотъемлемой частью жизни и творчества Кафки, свидетельствовал о присутствии божественной сущности в окружающей реальности. Его вера в эту сущность никогда не выражалась ни формулами, ни обычными эмоциями, а проявлялась во всех его поступках, и именно они придавали ему глубокую внутреннюю уверенность. Внешне же он описывал себя и других в свете крайней недостоверности, что окутывало его такой мягкой аурой уверенности, которую я редко у кого-либо встречал.
Кафка был прекрасным слушателем, читателем и критиком. Он во всем искал главное, хотел выявить правду. Его могла вдохновить газетная статья. Он мог со страстным энтузиазмом расширить эпизод до драмы. Я помню, как мы с ним были в Шелезене в пансионе Штудла, он взял новеллу Охнета из библиотеки пансиона и с большим энтузиазмом прочитал мне отрывок – разговор, – который восхитил его своей жизненностью. Некоторые фрагменты музыкальной комедии или обычного художественного фильма, которые были наиболее удачны и отражали жизнь, будто зеркало (вероятно, Муза на время отбирала у авторов перо и писала некоторые строчки сама), вызывали слезы на глазах Кафки. В своем творчестве он был независимым исследователем, и у него не было тяги к историческим и литературным классификациям.
Он непредвзято судил о людях. У него не было предубеждений, вызванных устоявшимся мнением. В его суждениях не было ничего парадоксального, они отличались простотой, естественностью, ясностью. Он рассуждал уверенно, даже категорично, хотя и проявлял некоторую осторожность в своих высказываниях.
В людях, которые не пользовались уважением у окружающих, он находил замечательные черты. Никто не мог вывести его из терпения. В великих людях, которыми он сам восхищался, он находил смешные черты. Но, отмечая эти черты, Кафка отнюдь не стремился осмеять этих людей, он лишь подшучивал над ними с тихой грустью и сожалением. Его любовь к Гёте и Флоберу не иссякала на протяжении всех двадцати лет нашего с ним знакомства. У таких авторов, как Хеббель и Грильпарцер, Кафка больше любил дневники, чем литературные труды, хотя, возможно, это мне лишь так казалось. Я никогда не слышал от него неуважительных замечаний по отношению к великому, никогда не слышал пустой похвальбы. Можно с уверенностью сказать, что Кафка очень ясно представлял себе различие в рангах человеческого общества. Но он знал к тому же, как легко с божьей помощью (или по дьявольской прихоти) преодолеваются эти различия, и наблюдал за подъемами и падениями людей с таким пониманием, которое могло показаться фантастическим.
Его точность не была следствием некой скрытой боязни и не была педантизмом, как у Золя. Это была точность, присущая гению, – она сначала потрясала и поражала, будто незаметная тропа, которую вряд ли кто-либо ожидал увидеть. Но, вступая на эту тропу, читатель идет по ней с изумляющей последовательностью до конца – но не с боязнью заблудиться, а с чувством уверенности в дороге.
Он никогда не говорил: «Посмотри, это – верный путь» или даже: «Это тоже подходящий путь». Он просто шел по этому пути твердыми шагами, будучи реалистом, не злоупотреблял философскими терминами (о чем наглядно свидетельствуют его дневники), поглощенный наблюдением за деталями, скрытыми от обычного взгляда.
Странность самого Кафки и его произведений – лишь кажущаяся. Те, кто считает, что основной чертой Кафки была причудливость и эксцентричность, не понимают его или находятся лишь на начальной стадии его понимания. Его «странность» была настолько индивидуальна и ненавязчива, строга и полна любви, что освещала вещи неожиданно ярко и оказывалась не чем иным, как одной только правдой. Такими же были его взгляды на жизнь, моральный долг, путешествия, произведения искусства, политику; в его суждениях не было никаких причуд, они были точны, разумны, проницательны и в конечном итоге более соответствовали «практической жизни», чем обыденные высказывания.