Уинникот[78]
(Субъект, находящийся во власти Воображаемого, «не поддается» игре означающих: он мало грезит, не пользуется каламбурами. Если он пишет, письмо его гладко, словно Образ, оно все время стремится восстановить удобочитаемую поверхность слов — одним словом, оно анахронично по сравнению с современным текстом, который, как раз напротив, определяется упразднением Воображаемого: нет больше романа, нет больше и притворного Образа; ведь Подражание, Представление, Сходство суть формы сращения воедино — вышедшие из моды.)
ВОСПОМИНАНИЕ. Счастливое и/или душераздирающее припоминание какого-нибудь предмета, жеста, сцены, связанных с любимым человеком, отмеченное вторжением имперфекта в грамматику любовной речи.
1. «Лето великолепное! Часто я взбираюсь на деревья в плодовом саду у Лотты и длинным шестом снимаю с верхушки спелые груши, а Лотта стоит внизу и принимает их у меня». Вертер рассказывает, говорит в настоящем времени, но в его картине уже присутствует склонность к воспоминанию; тихим голосом позади этого настоящего лепечет имперфект. В один прекрасный день я стану вспоминать об этой сцене, погружаться в нее в прошедшем времени. Любовная картина, как и первоначальное любовное восхищение, всецело создана из запоздалых переживаний: это анамнезис, воссоздающий лишь незнаковые, отнюдь не драматические черты, словно я вспоминаю само это время и только его: это аромат, ни от чего не исходящий, крупица памяти, простое благоухание; некая чистая трата, каковой ее удалось высказать, не вводя в рамки какой-либо судьбы, одному лишь японскому хайку.
Вертер
(В саду в Б., чтобы подцепить висевшие высоко фиги, имелся длинный бамбуковый шест с вырезанной в виде розетки жестяной воронкой на конце. Это воспоминание детства функционирует как любовное воспоминание.)
2. «Блистали звезды». Таким это счастье больше никогда не вернется. Анамнезис и радует меня и терзает.
Тоска
Имперфект — время завороженности: с виду все это живо и однако не движется; несовершенность присутствия, несовершенность смерти; ни забвение, ни воскрешение; одна лишь изнурительная погоня за манящей памятью. В своей жажде сыграть какую-то роль, сцены с самого начала выставляют себя как воспоминания; часто я чувствую, предвижу это в то самое мгновение, когда они формируются. — Такой театр времени — прямая противоположность поискам утраченного времени; ведь мои воспоминания патетически-точечны, а не философски-дискурсивны; я вспоминаю, чтобы быть несчастным/счастливым — не для того, чтобы понять. Я не пишу, не затворяюсь, дабы написать огромный роман о вновь обретенном времени.
Пруст
ВОСХИЩЕНИЕ. Эпизод, рассматриваемый в качестве начального (но он может быть и реконструирован задним числом), по ходу которого влюбленный субъект оказывается «восхищен» (очарован и пленен) образом любимого объекта (на бытовом языке — «любовь с первого взгляда», на ученом языке — «энаромация»).
1. В языке (словаре) уже давно установлена эквивалентность любви и войны: в обоих случаях речь идет о том, чтобы покорить, захватить, пленить и т. п. Каждый раз, когда некий субъект «влюбляется», он в чем-то оживляет архаические времена, когда мужчины (чтобы обеспечить экзогамию) должны были похищать женщин; во всяком влюбившемся с первого взгляда есть нечто от сабинянки (или любой другой из прославленных Похищенных).
Джедиди[80]
И однако, любопытный обмен ролями: в древнем мифе похищающий активен, он хочет схватить свою добычу, он — субъект умыкания (объектом которого служит всегда, как известно, пассивная Женщина); в мифе современном (мифе о страстной любви) все наоборот: восхищающий ничего не желает, ничего не делает, он неподвижен как образ, а истинным субъектом умыкания является восхищаемый объект; объект пленения становится субъектом любви, а субъект завоевания переходит в разряд любимого объекта. (От архаической модели остается тем не менее один явный для всех след: влюбленный — тот, кто был восхищен, — всегда имплицитно феминизирован). Этот удивительный переворот происходит, быть может, вот отчего: для нас (со времен христианства?) «субъект» — это тот, кто страдает: где рана, там и субъект. «Die Wunde! Die Wunde!» — говорит Парсифаль, тем самым становясь «самим собой», и чем шире зияет рана — в самом центре тела (в «сердце»), — тем полнее становится субъект субъектом: ибо субъект — это сокровенная глубина («Рана […] обладает ужасающе сокровенной глубиной»). Такова и любовная рана: коренное (у самых «корней» человека) зияние, которое никак не затянется и из которого субъект истекает, образуясь как таковой в самом этом истечении. Достаточно вообразить нашу Сабинянку раненой, чтобы сделать ее субъектом любовной истории.