Смолчал Кирьян, ответил косым прищуром на насмешки брехливые, а вечером навестили его приглядывающие за ним урки – мол, как устроился, чем помочь? И одарили урки борзоватого Арсения парой небрежных взоров, много чего тому поведавших, и тотчас после ухода зловещих гостей принял он образ паренька дружелюбного и отзывчивого, и явно не из страха и принуждения, а по соображению выгоды, способной извлечься из знакомств Кирьяна.
От безысходности пошел Арсений в ремеслуху, заставила одинокая, выбивающаяся из сил мать, и по всему виделось, что ненавистны были ему и дисциплина, и науки, и приложение рук к металлу, а мечталось о жизни легкой, безалаберной и трудами необремененной, да и что тут крутить – воровской. И «финка» у него была, и отмычки, и даже дореволюционного издания словарь блатного языка, изучаемый им куда прилежнее пособий по алгебре и физике.
Вторым соседом Кирьяна стал его ровесник Федор, также из городских, но представлял он собой полную противоположность наглому и лихому Арсению характером мягким, покладистым, стремлением к учебе, врожденным тактом и терпеливой молчаливостью.
С Федей Кирьян сдружился сразу же, проникнувшись к новому товарищу симпатией и доверием, отмечая опрятность его, добросовестность и философское безразличие ко всякого рода бытовым неудобствам, первое из которых являл собой неугомонный Арсений. Тот натаптывал грязными подметками пол в комнате, был криклив, поминутно матерился и часто возвращался в общагу к рассвету после загадочных похождений в ночном городе. Возвращался через подвальное окно с выставляемой рамой, как правило, навеселе, порой битый, а однажды заметил его Кирьян у умывальника, отмывавшего засохшую кровь с хищного клюва «финки».
Происходил Федор из семьи поповской, отец служил в областном храме, чудом уцелевшим после революционных погромов, и большинство будущих ремесленников, проникнутых постулатами коммунистической идеологии, относилось к нему насмешливо и свысока. Порой позволяли себе подленькое, исподтишка рукоприкладство в понимании его безнаказанности, ибо кто вступится за чуждый элемент в здоровом обществе строителей светлого будущего?
Но тут уж за сотоварища своего вступился Кирьян, расквасив пару носов, да и Арсений не подкачал, пригрозил ножом обидчикам, а одного и порезал слегка для острастки. Логика его заступничества была путаной, но искренней: мечтал он о церковных татуированных куполах на своей груди, положенных заслуженным бродягам, кроме того, как многие уголовники, был парадоксально богобоязненен. А гонения на церковь расценивал как происки властей, по определению враждебных всему свободолюбивому, к чему причислял близкое его натуре блатное сообщество.
Под Рождество, на каникулы, Федор пригласил Кирьяна к себе домой – на праздник великий, к столу домашнему, да и развеяться в деревенских забавах: на лыжах по лесу пройтись, с сопок на санках покататься, в притоке реки со льдом разваленным, сачком-подъемником рыбу половить.
Все сбылось, как обещал товарищ, и снова очутился Кирьян рядом с тайгой, с воздухом родниковым, с водой из ключа, с заботами деревенскими, с избами, тяжко заснеженными, сараями с коровьим и козьим духом, ничуть его не смущавшим, – здоровый то дух, от жизни он, а не от мертвого парфюмерного лукавства. А рассветный крик петуха, врываясь в сон, лишь сладость сна осознать давал и счастливого бытия продолжение.
Село было большим, с конюшней, тракторами, пшеничными и ржаными угодьями, полями льна, многочисленным населением, ватагами ребятни, и, как сразу же уяснил Кирьян, несмотря на колхозную партийную политику, народ не бедствовал, жил смекалисто, кормился тайгой, браконьерил на речке и держался друг за друга. Здесь не веяло ни унылостью заброшенной деревни, ни равнодушием городской отчужденности. И секрет столь редкого колхозного процветания, как пояснил Федор, заключался в личности местного директора, мужика ушлого, здешнего уроженца, умеющего и властям не перечить, и за народ постоять хитроумно.
Но и иное открытие ожидало его, открытие величайшее, самой судьбой ему предназначенное, что понял он сразу, душой затрепетавшей смятенно и явственно в теле и в сознании пробудившейся, как нечто отдельно от существа его оформленное. Случилось это, как только шагнул он в храм, где вел службу отец Федора в облачении золотом, среди начищенной бронзы подсвечников, зачерненных временем икон, под лазоревым куполом свода, блеклыми фресками расписанного.