“Оттого ли, что, осмеяв в “Бригадире” повесу, который, побывав за границей, бредит ею наяву, побоялся он сам поддаться обольщению и вследствие того впал в другую крайность, не менее предосудительную, хотел ли он выказать насильственным расчетом ложного самолюбия, что если многие из соотечественников его платили дань удивления и зависти блеску европейского просвещения и общежития, то он готовил ему одно строгое исследование — суд: как бы то ни было, большая часть его заграничных наблюдений запечатлена предубеждениями, духом исключительной нетерпимости и порицаний, которые прискорбны в умном человеке”.
Что еще можно прибавить к этим метким и прекрасным словам князя Вяземского? Разве то, что форма описательная так хороша у Фонвизина, наблюдения часто так метко схвачены и живо переданы, что письма его могли бы иметь огромный интерес и для его и для нашего времени, если бы не эта фальшиво взятая нота.
Исследуя причины такого настроения Фонвизина, князь Вяземский видит в нем ум “коренной русский”, который на чужбине как-то не у места и связан. Такой ум, “заматерелый”, односторонний от оригинальности своей или самобытности, перенесенный в чуждый климат, не заимствует ничего из новых источников, не обогащается, не развивается, а, напротив, теряет силу и свежесть, как растение, которому непременно нужна земля родины, чтобы цвести и приносить плоды.
Так или нет, в слове “заматерелый” определение явлению дано остроумное. Как иначе назвать ум, которому кажется смешным все, что не похоже на свое, домашнее? И от смешного до презренного для него один только шаг! В театре, в Варшаве, нет удержу его смешливости, так “смешон” и “подл” польский язык.
Во Франции смешит его служба архиерея: “С непривычки их церемония так смешна, что треснуть надобно. Архиерей в большом парике, попы напудрены; словом, целая комедия”(!).
В другой раз он снова описывает обедню и процессию. “Я покатился со смеху, увидя эту комедию, — говорит он. — Подумай, какая разница в образе мыслей”(?!). “Бог знает, что это за обедня, которую служили; толку не нашел”.
Единственное, кажется, что Фонвизин признал за границей, — это лечение. Он с первой же минуты оценил методу знаменитого в то время в Монпелье врача Деламюра.
“Он целую неделю ходил к нам по два раза в день для того, чтобы, не давая еще никаких лекарств, примечать натуру больной и чтобы по ней расположить образ лечения”.
Жена принимала бульон, который должен был “отнять остроту у крови” и укрепить нервы для принятия от солитера сильного средства, секрет которого был куплен королем в Швейцарии. У нас на Руси медицина, конечно, еще туго развивалась; чаще обращались к знахарям, чем к “немцам”. Новиков, а вернее, “дружеское общество” основало первую аптеку, в которой бедным отпускали лекарства даром. Члены общества на свои средства приобретали также “секреты” врачевания за границей. Этим путем попали к нам в то время знаменитые поныне Гофманские капли. Впрочем, Фонвизин понимал и то, что прекрасный климат Монпелье, перемена в образе жизни и даже само путешествие, несмотря на все трудности, укрепили здоровье жены. При всем своем пессимизме Фонвизин не мог нахвалиться чудным климатом Лангедока, местоположением Монпелъе и должен был признать превосходство путей за границей и сравнительное удобство тамошних гостиниц. Он не может, однако, простить Лиону перяных тюфяков вместо пуховиков и байковых одеял. “Представь себе эту пытку, — пишет он, — когда с одной стороны перья колют, а с другой войлок(!). Мы с непривычки целую ноченьку глаз с глазом не сводили”.
Лион стоит внимания, признается он, скрепя сердце; однако замечает: “Город изрядный, коего жители по уши в нечистоте”. Грязь во Франции, несомненно, была в то время обильная, особенно в старинных городах с их узкими улицами, несовершенством городского хозяйства и полиции; но у русского человека для такой взыскательности не было оснований. Фонвизин везде говорит о недостатке чистоты в таком тоне, как будто преимущество наше в этом отношении неизмеримо. Между тем даже Вигелъ спустя полвека свидетельствует в своих записках: “Опрятность есть одно из