просами; однако разлучиться им никак нельзя, ибо их связывает скрепленный кровью договор и спутник этот не кто иной, как сам дьявол. Правда, несведущий народ полагает, будто он сочинитель комедий и анекдотов Гаррис из Ганновера и Паганини взял его с собой ведать
в концертах денежными делами. Но народу неизвестно, что дьявол заимствовал у господина Георга Гарриса только внешнюю оболочку, а злосчастная душа этого несчастливца заперта в сундук в Ганновере вместе с прочим хламом и будет сидеть там, доколе дьявол не вернет ей
телесную оболочку, и, может статься, она будет сопровождать своего повелителя Паганини в более почтенном образе, а именно в образе черного пуделя".
Уже и среди белого дня под зеленой листвой гамбургского Юпгфершшига Паганини представился мне достаточно странной, фантастической фигурой, но вечером
в концерте его пугающий, причудливый облик совершенно поразил меня. Местом действия был Гамбургский театр комедии, а любители искусств собрались заранее, и в таком количестве, что я еле-еле отвоевал местечко у самого оркестра; хотя и был почтовый день, тем не менее
я увидел в ложах первого яруса весь просвещенный торговый мир, целый Олимп банкиров и прочих миллионеров, богов кофе и сахара, рядом с их толстыми супругами-богинями Юнонами с Вандрама и Афродитами с Дрекваля. И, надо сказать, в зале стояла благоговейная
тишина. Все взоры были обращены на сцену. Все уши приготовились слушать. Мой сосед, старый меховщик, вынул из ушей грязную вату, чтобы получше впитать драгоценные звуки стоимостью два талера за билет. Наконец на сцене появилась темная фигура, словно вышедшая из преисподней. Это был Паганини в парадном черном одеянии, в черном фраке, черном жилете ужасающего покроя, какой, вероятно, предписывался адским этикетом при дворе Прозерпины. Черные панталоны робко лепились вокруг его костлявых ног. Длинные руки казались еще длиннее, когда, держа в одной руке скрипку, а в другой смычок, он опускал их чуть не до полу, отвешивая публике невообразимые поклоны. Когда тело его сгибалось под углом, в нем чувствовалось что-то до ужаса деревянное и вместе с тем бессмысленно-звериное. Казалось, нам бы следовало покатываться со смеху при виде его поклонов, но лицо, еще более мертвенно бледное при резком свете рампы, было таким молящим, таким нелепо униженным, что жесгокая жалость подавляла в нас поползновение к смеху. У кого он заимствовал эти расшаркивания -- у автомага ли или у пса? Что в этом умоляющем взгляде -- смертная ли мука или за ним гнездится издевка лукавого скряги? Живой ли, чуя смерть, хочет позабавить публику своими содроганиями на арене, как умирающий гладиатор? Или же мертвец, вышедший из могилы, вампир со скрипкой хочет высосать у нас если не кровь из сердца, то, во всяком случае, деньги из карманов?
Такие вопросы толпились у нас в голове, меж тем как Паганини продолжал свои нескончаемые расшаркивания; но все подобные мысли мигом испарились, когда чудо-музыкант поднес скрипку к подбородку и заиграл.
Вы ведь знаете про мое второе музыкальное видение, мою способность при каждом слышимом звуке видеть равнозначную звуковую фигуру, и так и получилось, что каждым ударом смычка Паганини вызывал передо мной зримые образы и картины, каждым звуковым иероглифом рассказывал мне яркие новеллы, рисовал красочную игру теней, и всюду неизменно главным действующим лицом был он сам.
С первого же удара смычком декорации вокруг него переменились; он со своим нотным пюпитром оказался вдруг в светлой комнате, нарядно, по небрежно убранной вычурной мебелью в стиле Помпадур; повсюду зеркальца, золоченые амурчики, китайский фарфор, очаровательный хаос из лент, цветочных гирлянд, белых перчаток, порванных кружев, фальшивых жемчугов, диадем из золоченой жести, -- словом, всяческой мишуры, какую видишь в уборной примадонны.
Наружность Паганини тоже изменилась самым выгодным образом; на нем были теперь короткие панталоны лилового атласа, белый жилет, затканный серебром, голубой бархатный фрак с оправленными в золото пуговицами; тщательно уложенные мелкие локоны вились вокруг его лица, которое цвело юношеским румянцем и загоралось умилительной нежностью всякий раз, как он взглядывал на миловидную дамочку, стоявшую подле пюпитра, пока он играл на скрипке.