— Пусть она пока погуляет, — сказала Блюма, накрывая на стол.
— Нейн. Зи велт антлойфн…[3] — возразила Фрида.
— Ун ви кен мир рейдн?[4] — спросила Блюма и кивнула на девочку?
— Аф идиш[5]. — Спокойно ответила Фрида… Наташа сидела с книгой у окна и то смотрела на пустырь, то опускала глаза на страницу и механически читала, а за ее спиной монотонно лились непонятные ей слова, но она чувствовала, хотя не понимала как, что говорят о ней…
— Зачем тебе это надо, — говорила Блюма. — Такая трудная девочка. И опять в одной комнате. Может, ты еще… — Фрида перебивала ее, сердилась. Они сидели молча несколько минут, и снова разговор тянулся, как рваное кружево.
— Она никого не помнит из своих — ни отца, ни мать, может, и еще дети были… а у меня их не было. Ей мать нужна. Она и на могилку поэтому каждый день убегает… они же все там несколько подружек к этой Агафье каждый день в каморку чуть что прибегали, а та на свои гроши им подушечки сахарные покупала — у нее тоже никого не было. Она Наташе незадолго до кончины стала свою жизнь рассказывать, словно чувствовала, что скоро — все, чтоб от нее хоть что-то осталось, понимаешь… так она мне вчера начала пересказывать перед сном, вместо моей сказки… такое же не придумаешь… мужа у нее красные расстреляли. Где, она, конечно, не знает, или Наташа не запомнила, что сделаешь — ребенок… отца Агафьи перед войной посадили, и больше ни слуху, ни духу, а сын на фронте погиб… а она, ты видела ее фотографию на могиле — это Мельник сделал… он сказал, что может его Симе и детям тоже кто-нибудь сделает портрет на могиле, если бы только знать, где… так она институт в Петербурге кончила до революции еще, конечно, и тоже на фронте еще в ту войну была… в эту ее не пустили… и Наташу она звала не по имени, а «внучка»… ей же пятьдесят лет было, этой старухе, ты же видела, ей можно было сто дать… она же еле ходила… этот наш директор, он же какой человек оказался… взял же ее на работу, — нигде не брали… подыхай с голоду, раз у тебя муж такой и отец такой… знаешь, что он мне сказал? Я не знала, как начать, все Иван Евдокимович, Иван Евдокимович… так он мне сам говорит: «Посиди с ней дома, — это, с ней. — И Фрида скосила глаза к окну. — Может, — говорит, — она на тебя переключится.» — Ты понимаешь? А переключилась я. Ну, что делать? Агафья же дочь врага народа, снова перескочила Фрида. Она даже не знает, не знала, где ее мужа кости — на сына хоть похоронка пришла… Блюма собирала ладонью крошки с клеенки и молчала.
— И что? — Спросила она, наконец. — Еще год. Еще год. Пока ты одна — так на всякий случай всегда есть средство… — Фрида посмотрела на нее:
— Я знаю, про что ты думаешь… так может, лучше против этого средства, чтобы тебя кто-то тянул за юбку? — Блюма опять долго молчала и потом согласилась:
— Лучше. Лучше кто-нибудь другой вообще стянул бы с тебя юбку… но я уже все забыла про это. Фрида, посмотри на нас, кому мы нужны?..
— Так, может быть, ей? — Подняла глаза Фрида. — И когда я не сплю по ночам, не буду давиться подушкой, а слушать, как она дышит?! — тогда Блюма пустила в ход последний аргумент, чтобы убедить приятельницу:
— У нее же крест на шее!
— Ну и что? — Согласилась Фрида. — Их Бог тоже еврей был, между прочим. Она ребенок — ей повесили крестик. А я часто хожу в синагогу? А ты то когда там была? Мацу боишься купить, чтобы не узнали. Мы евреи, когда нас надо стрелять и резать, а так мы такие же, как они. Что этот крестик? Крестик… Так она снимет его.
— Это же грех!.. — Но Фрида уже не могла остановиться:
— Чей, чей грех?! Мой? Ее, ребенка… — Она зашептала оглядываясь. — Это их, их грех… и куда бы мы ни бежали, нас везде убивают… и там, и тут…
— Так зачем же ты ее за собой тащишь?
— Зачем? Если я не потащу ее — она сама уйдет… знаешь, что она мне сказала: «Я хочу туда, к Агафье Павловне, — больше меня никто не любит…» Сторож у нее нашел бутылочку хины… — ты понимаешь? Хорошо, что никто не знает… думаешь в психушке ей лучше будет? Или в доме для дефективных… Наташа теперь только смотрела в окно — буквы в книге стали серыми и расплывчатыми. Она ужасно хотела писать, но стеснялась сказать, а просто встать и пойти в туалет не могла, потому что наверняка подумали бы, что она опять убегает, а она не хотела, чтобы ее вернули обратно в шумную спальню. Она не любила Фриду, но с ней было хорошо — никто не приставал с расспросами, никто не дергал за косичку и не дразнил попадьей… Но когда она почувствовала, что сейчас лопнет и окажется в луже, резко повернулась, уронила книгу и уже не могла за ней наклониться.