«Вот и приметы старости — становлюсь детоненавистником и брюзгой», — заключил он. Потом ему стали дарить цветы. Дарила соседка сверху, похоже, баптистка. Она же заманивала его на некие религиозные собрания, но он как мог сопротивлялся. А дарила она ему цветы вполне живые, в горшках, с собой он никаких цветов не привез, боясь брать ответственность хоть за какую живность. «Не полью, забуду — засохнут, — размышлял он. — А не полить и забыть теперь мне, „старику“, минутное дело. Да и поездки затруднительны, надо просить ту же соседку поливать. Не вполне удобно».
Всего образовалось пять горшков — герань в спальне, малюсенькой комнате, которая даже не считалась отдельной, два горшка в кухне с голубыми цветочками, которые он условно называл «крокусами», и еще два — в большой комнате, эти цветы были розовыми, и он называл их «желтофиолями», как бы намекая на известное стихотворение Бродского. Почему «желтофиолями» он назвал розовые цветы, он не размышлял. Он шел только от литературных ассоциаций, которых у него было множество.
Еще был маленький жестяной горшок-ведерко с искусственными цветами, их он привез с собой, благо не нужно ни поливать, ни удобрять или, чего доброго, менять им горшок и землю, а этого, он чувствовал, рано или поздно потребуют остальные, живые цветы.
Часто, поливая цветы, он по рассеянности лил и в этот жестяной горшок-ведерко, в котором упорно не вянули фиолетовые «глазки», которым он придумал тоже название: «филофиоли». Назло Бродскому, который, по его мнению, ввернул свои «желтофиоли» для красного словца в рифму. Он за что-то недолюбливал Бродского. Скорее всего за Нобелевскую премию. А может, потому, что сам тайком писал стихи. Правда, у него хватало ума их никому не показывать. «Филофиоли» были сделаны из шелка.
Дважды уезжал он надолго, дважды соседка несла вахту при его цветах, и всякий раз он, благодаря ее и вручая ей сувениры, испытывал неловкость. На третий раз он так спешил, что не оставил соседке ключей, не поручил цветов и не вынес их, как планировал, на улицу, чтобы их хоть изредка поливал дождь или соседи из сострадания. Все забыл, очень спешил…
Когда вернулся, цветы были в плачевном состоянии. Герань потеряла почти все листья, они частично попадали, частично стали желтыми и черными. О цветках нечего и говорить — соцветия лежали на подоконнике, превратившись в прах. «Желтофиоли» и «крокусы» осыпались, правда, листья у них не все пожухли, часть каким-то чудом зеленела. Соседка сразу спросила, что с цветами, и он соврал, что «аллес ин орднунг» — «все в порядке», потому якобы, что он отдавал их друзьям — «фройнден». Соседка удовлетворилась ответом, но, как он подозревал, не поверила до конца. Особенно после того, как он пообещал прийти на собрание в ее общество или кружок, но не пришел, конечно, как всегда. «Шаде, шаде», — бормотала соседка. «Жаль, жаль». «Мне тоже», — сказал он, хотя ему не было жалко ни цветов, ни пропущенного молитвенного бдения с баптистами.
Что его удивило, — поникли, как-то съежились искусственные цветы, «филофиоли». Ведь они не требовали поливки. На всякий случай он, отпаивая пострадавшие цветы, полил и «филофиоли».
Наутро началось возвращение цветов к жизни. Первой очнулась герань в спальне. Она даже выбросила хилые цветоножки. «Крокусы» хоть и не зацвели, но оставшаяся листва на них зазеленела, жухлую он оборвал, как сделал и с остальной листвой — оборвал и гераневые черно-коричневые лепешки, и бледно-желтые мелкие стрелы-листья «желтофиолей». С искусственных листиков «филофиолей» он смахнул пыль. Мало того, он обмел и цветы и листья «филофиолей» мокрым веничком для крошек, купленным вместе с совочком на «фломаркте». «Филофиоли» неохотно воспряли на третий день, когда на герани закраснели первые бутоны.
Теперь он регулярно поливал вместе с остальными и искусственные цветы. Он помнил, как их покупала жена, тоже на «блошином рынке», из-за приглянувшегося ей ведерка, в котором они стояли. Он подумал и насыпал в ведерко немного земли. Ему показалось, что «филофиоли» после этого окрепли, стали ярче.