Зима в Тоскане – невеселый и неприятный сезон, который словно стирает на время нежные очертания того розово-персикового края, каким привыкли считать Тоскану путешественники, посещающие ее летом. Если бы не традиционный февральский карнавал, объединяющий Тоскану с Лацио и Сардинией, Лигурией и Этрурией и всей прочей Италией, и не щедрый зимний урожай золотисто-сладких апельсинов, лимонов и мандаринов, зиму вообще не стоило бы вспоминать добрым словом.
Для нас эта зима была особенно тяжелой.
После гибели Винченцо и исчезновения Антонио наша семья разом лишилась основного источника существования. На нас теперь никто не зарабатывал, нам не на что было купить ни хлеба, ни угля. Нунча, прежде надежды возлагавшая на своих старших и сильных внуков, теперь снова вынуждена была взять бремя забот на себя. Мы были еще слишком малы, чтобы зарабатывать… Внешне она ничем не выдавала своих чувств, и лишь прибавилось морщин у нее на лице да глаза стали чернее, чем прежде. Она сделалась еще суровее и грубее. К тому же после похорон Винченцо она стала болеть, утром едва поднималась с постели и долгое время после этого не чувствовала ни рук, ни ног, лицо ее стало рыхлым и отекшим, как сырое тесто, и двигалась она очень медленно. Она уже не обращала ни малейшего внимания на свой внешний вид, один передник носила по нескольку месяцев, пока он не становился черным, не меняла чепцов и частенько даже не умывалась. На сретенье 1778 года ей исполнилось восемьдесят лет.
Впрочем, не только заботы так изменили Нунчу. Несмотря на ее внешнее спокойствие, мы знали, что она любила Винченцо, пожалуй, даже больше, чем всех остальных. Она тщательно штопала ему одежду, чаще любовалась им… Ее любовь не была обидна для всех остальных, не была она и слишком нежной. Но глаза Нунчи теплели, а брови чаще разглаживались, когда она смотрела на Винчи. Она мечтала о том, как он женится и разбогатеет, как, наконец, у него появятся дети, ее правнуки, и надеялась дожить до этого часа. И вот Винченцо убит… Осталось только поражаться силе воли и самообладанию этой старой, потрепанной жизнью женщины.
В конце января, в воскресенье, Нунча увела Джакомо, Луиджи и Розарио в церковь. Джакомо часто помогал отцу Филиппо во время утренней мессы: все молитвы, обряды и псалмы он знал почти наизусть, не в пример мне. Я в тот день сильно кашляла, и Нунча, напоив меня горячим чаем, позволила мне остаться дома. Впрочем, я не знала, где было холоднее: дома или на улице. Дрожа от холода, я сидела у застывшего очага – дрова и уголь мы теперь экономили – и, пытаясь сохранить остатки тепла, куталась в старый дырявый платок. От скуки я зевала до слез, и эти слезы едва не замерзали у меня на щеках… Клонило ко сну. Я пыталась представить себе каждый шаг Нунчи и братьев: вот они пришли на деревенскую площадь, вот переступили порог церкви, вот выстроились в очереди в исповедальню, а вот непоседа Луиджи корчит гримасы из-за спины Нунчи, а Розарио давится от смеха и замирает, как статуя, при сердитом взгляде старого падре…
– Потом мне вспомнился Винченцо. Если бы он был жив, он бы никогда не оставил меня одну. Он всегда был добр, заботился и любил меня. Я проглотила комок слез, подступивших к горлу. Как хорошо было, когда он сажал меня на плечи. Или когда приносил изюм и орехи… Винченцо говорил, что я красивая и, когда вырасту, стану еще лучше. Теперь мне уже никто такого не скажет!
– Чего задумалась, Ритта?
Я вздрогнула. Это был голос Антонио, который я не слышала вот уже три месяца. Я улыбнулась сквозь слезы, но была такая замерзшая, что не могла броситься ему на шею.
– Антонио! Как ты вошел сюда?
– Нунча становится совсем старой, малышка, ей только кажется, что она запирает дверь.
Бережно и осторожно он поднял меня со стула и тщательно закутал мои ноги в свою теплую куртку. Сам он был весь красный и замерзший, но казался очень возбужденным и разговаривал приветливо.
– Ах ты крошка… Да ты совсем закоченела.
Я прижалась лицом к его груди, с удовольствием чувствуя, что мне уже не так холодно. Он укачивал меня, как младенца перед сном, и смотрел на меня с ласковой улыбкой.