На окраине Лейпцига есть огромное озеро с идиллическим островком. Сюда часто отправлялся Фердинанд в минуты поэтического вдохновения, просиживая иногда здесь неподвижно по целым часам, замечтавшись, устремив свои большие глаза вдаль, или прислушиваясь к шуму плакучих ив. Но вот поднимается буря, ветер гонит волны, клонит вербы и ивы, купая ветви их в воде. И у Фердинанда просыпаются силы, он хочет помериться со стихией и прыгает в челнок, направляя его против бушующего ветра и стремительных волн, которые то и дело относят челнок к берегу или кружат его, бросая, как щепку, и ежеминутно угрожая выбросить дерзко-отважного пловца. Но, упорный, он не уступает, опасность лишь еще больше разжигает его страсть… Часто он бывал на волосок от смерти, но никак не мог угомониться, пока не достигал назло ветру и волнам противоположного берега. Он любит бешеную езду на санях, катается на коньках, плавает подолгу, берет тайком уроки верховой езды и фехтования (замечая, что «нельзя знать, не придется ли когда-нибудь использовать свое умение») и радуется своим успехам в атлетических упражнениях. Сильный организм, кипучие силы, живая натура юноши вызывали жгучую потребность деятельности, движения, чтобы учащенно билось сердце, усиленно вздымалась грудь, напрягались все мускулы, работало все тело. Но самым любимым развлечением его был театр. Он часто посещал оперу и драму, в особенности когда ставились классические пьесы. Свои впечатления он записывал в дневник, и эти короткие заметки поражают своей глубиной и меткостью.
Хотя в эти ранние годы мы еще не замечаем в Лассале той необыкновенной усидчивости и способности к неутомимому умственному труду, которыми он отличался позже, но, однако, он и теперь уже очень много читает – и изящную литературу, и публицистику, и критику, и историю, хотя все это у него делается как-то незаметно. В то время в воздухе носились язвительная сатира и уничтожающий смех Гейне. Только что была зарыта свежая могила другого изгнанника, а в ушах все еще раздавалась его строгая пламенная речь, бичующая филистеров и фарисеев. И самыми любимыми писателями Лассаля сделались, конечно, Гейне и Берне. Но, любя Гейне, он огорчается непостоянством его убеждений:
«Я люблю его, этого Гейне, он – мое второе я. Эти смелые идеи, эта всеуничтожающая сила языка! Он умеет шептать так тихо, как зефир, целующий розы; он умеет пленительно и страстно изображать любовь; он может вызвать в нас нежное томление, тихую грусть, но также и безграничный гнев! Все чувства, все побуждения находятся в его полной власти; его язвительная ирония смертельна. И этот человек оставил дело свободы! И этот человек сорвал со своей головы якобинскую шапку и напялил на свои благородные локоны шляпу, разукрашенную галунами. И все же я думаю, что он смеется, когда говорит: „Я – роялист, я – не демократ“. Мне кажется, что это ирония, и, может быть, это так и есть…»
Зато тем пламеннее любил Лассаль другого неподкупного стража свободы, молившегося всегда одному Богу, на алтарь которого он приносил в жертву и «кровь сердца своего, и соки своих нервов», – Берне. Эти два любимца были, если можно так выразиться, его «баррикадными» профессорами. По ним же он учился и любить Германию, и ненавидеть ее, ненавидеть ее сонного Михеля и его «усыпителей», презирать ее «узколобов» и фарисеев.
Но чем больше расширялся его умственный горизонт, чем больше он привязывался к науке, литературе и искусству, тем яснее и яснее сознавал, что не создан быть купцом, что всякий день, проведенный им в коммерческой школе, – лишь навсегда потерянное для него время. Вскоре после поступления в лейпцигскую школу он уже начал томиться среди той атмосферы, в которую попал по собственной вине. Он сам сознается, что бежал из Бреславля, так как «опутал себя целою сетью лжи и не знал, как выбраться из нее». Уже через три месяца он пишет:
«Я совсем не считаю себя обязанным отказаться от общественной – эстетической и политической – жизни. Я просто ухватился за первое подвернувшееся занятие, но я твердо верю, что случай или, лучше сказать, Провидение оторвет меня от конторки и бросит на арену, где я смогу действовать. Я верю в случай и в мое твердое желание более заниматься музами, чем гроссбухами и мемориалами, более Элладой и Востоком, чем индиго и свеклой, более музой Талией и ее жрецами, чем лавочниками и их приказчиками, заботиться более о свободе, чем о ценах на товары…»