. Казни одна за другой жесточе обрушивались на голову протестантов. Мирные вальденсы одни из первых испытали на себе действия новой системы. Два города — центры их деятельности — были разорены, от двадцати восьми деревень остались лишь обгорелые пни, четыре тысячи человек, неповинных ни в каких политических преступлениях, кроме исповедания религии, были умерщвлены, часть женщин, даже восьмилетних, не была пощажена
[270]. За Вальденсами последовали протестанты, на которых правительство обрушило всю силу своей католической ревности. Прежде, когда власть короля не вмешивалась в дело преследования еретиков, их сожигали, лишив их предварительно жизни; теперь их заставляли умирать мучительной смертью, сожигая живьем на медленном огне. Достаточно было кому-либо донести на одного из подданных короля и обвинить его в исповедании мнений, запрещенных законом, чтобы на доносчика посыпались милости, а обвиненный попал в суд, а оттуда на цепи, под огонь, разведенный при помощи бумаг судебного процесса
[271]. Жестокость дошла до того, что даже сам папа, Павел III, писал к королю, прося его умерить ревность в истреблении еретиков
[272]. Просьба помогла, но лишь на время. С Генрихом II управление делами окончательно перешло в руки католической церкви, которая была глубоко убеждена в спасительности мер жестокости и удвоила теперь свою ревность. «Достаточно было, по мнению ее членов, вначале отделаться от пяти, шести голов, чтобы уничтожить ересь. Тогда бедняки, лишенные опоры, могли быть погнаны к мессе, как стадо, сгоняемое палкою»
[273]. Время было упущено, но зло поправимо и поправимо при употреблении энергических мер. Эти меры были приняты. Эдикт за эдиктом стал выходить из королевского совета и каждый увеличивал меру наказаний против еретиков. «Мы не видим, — писал король в одном из знаменитейших эдиктов, Шатобрианском (1551 г.), — мы не видим иного средства для очищения нашего государства от жалкой ереси, как только употребление решительных мер»
[274]. Воля короля была законом, — и вот в Ажене, Труа, Сомюре, Ниме и многих других городах судьи принялись с величайшей ревностью очищать огнем государство»
[275]. Но дело все еще подвигалось вперед медленно: много мешали войны с испанским королем. Для ревностного короля это было слабым препятствием. Спасение душ подданных казалось ему более важным подвигом, чем защита чести государства… Мир в Като-Камбрези, позорный для Франции, был заключен, и воззвания и мольбы фанатиков, королевских любимцев и Дианы были услышаны… «Французский король, сильнейший из государей Европы, купил ценою нескольких провинций звание наместника испанского короля в среде католической партии»
[276].
Бороться с подобною силою было крайне трудно, крайне опасно, и единичные усилия, личная энергия мало помогли бы делу реформы. «Дым костров и трупов» мог «броситься в голову народу» (Mezerai), восторженные речи и мужественная стойкость сожигаемых могли обратить в новую религию, «религию Евангелия», даже палачей, глубоко пораженных величием защитников нового учения, их презрением к земным страданиям, но то были единицы. Рассказывают, что Кальвин, получивши известие о рае в Мерин доле и Кабриере, взволнованный и бледный обратился к своим слушателям с следующими словами: «Возблагодарим Господа! Каждый из этих мучеников стоит десяти тысяч преследователей». Он ошибался, думая, что одно сопротивление подобного рода спасает дело реформы. Сила всегда могла сломать или по крайней мере довести до ничтожества подобную оппозицию. Гораздо меньшие усилия заставили разбежаться последователей Лефевра, в том числе и самого Кальвина, и теперь уже обнаружилось, что во многих городах, как, например, в Орлеане, где прежде существовали церкви, члены разбежались, и пришлось вновь восстановлять уничтоженные церкви[277]. Реформу могла спасти и действительно спасла одна организация, и эту организацию дал французским протестантам Кальвин.
Вряд ли кто-либо из французов той эпохи был более способен, чем Кальвин, совершить то дело, которое выпало на его долю, вряд ли кто был более подходящею личностью, могущею стоять не только в уровень с обстоятельствами, но и выше их. Он не был гением, создающим что-либо свое, новое. По меткому замечанию Минье, он не обладал даром изобретательности. Он готов был заимствовать и действительно заимствовал у своих предшественников все то, что казалось ему истинным: у Лютера и Лефевра идею благодати, у Цвингли — доктрину о духовном присутствии в причастии. Но зато он доводил заимствованное до крайних логических последствий и сумел сделать то, чего не добились в такой степени, как он, ни Цвингли, ни Лютер. Он обладал способностью организовать церковь, придать ей характер и дух чистой теократии, установить на прочных основах власть и влияние духовенства, как корпорации, строго пользующейся раз составленным предписанием и готовой поддерживать их даже в мелочах, второстепенных вопросах. Еще с детства