Шли и шли.
Федька засыпал, просыпался, опять засыпал, опять просыпался и все время, и во сне и наяву, слышал сухой треск вереска под ногами коней и гулкий говор ночного леса.
Шли и шли. Лесу не было конца. Федьке за каждым деревом, за каждым кустом чудились чьи-то глаза: то ли белые, то ли волки. «Пальнуть бы! — думал он, засыпая. — Пальнуть бы раз, знали бы, как подглядывать!» Но никто не стрелял. Трещал вереск. Шумел лес. Бойцы дремали, покачиваясь в седле. Ночь. Тишина. Глушь.
— Стой! Кто?
Федька насторожился, прислушался. Из темноты ответил голос Никиты:
— Я, Матвей Иваныч.
— Ну, что? — спросил комиссар.
— Застава.
— Много их?
— Не видать. Темно.
— Спят?
— Должно, спят, — сказал Никита. — Мы подошли совсем вплоть — и ни-ни.
— Андрей где?
— Там.
— Давай и ты туда!
— Есть, товарищ комиссар!
Сорока зашевелился, тихо сказал:
— На белую заставу наскочили.
— Обойти бы ее, — сказал Мишка. — Чего там.
— А уж это, Михаил Кузьмич, не нам с тобой решать. Начинается! Федька оправил рубаху, потуже затянул обмотки, приготовился. Только бы не уснуть!
— Вася, — сказал он, — дай покурить.
— Чего?
— Верно, дал бы. А то, понимаешь, спать охота. Невмоготу.
— И спи, — сказал Сорока.
— Это как?
— А так: легонько посапывай, легонько похрапывай. За конями-то уж я погляжу.
— Ну да! — проворчал Федька. — Скажет тоже!
Приподнялся. Протянул вожжой коренника: «Но, ты!»
Опять сел. Сел, уснул. Уснул, захрапел.
— Ишь, заливается! — сказал Сорока. — Соловей!
Проснулся Федька от света — в глаза ему бил яркий свет. Никак, приехали? Осмотрелся. Нет, непохоже. Непохоже, что приехали. Ни села, ни хаты. И дымом не пахнет. И собака не лает. Лес. Глушь. Откуда ж свет?
И вдруг увидел: неподалеку, на пне, сидит комиссар. Сидит, на карту глядит, — на коленях у него лежала раскрытая карта. Потапов, низко свесившись с седла, держит перед ним фонарь. Чуть поодаль, под охраной двух конноармейцев, стоит высокий какой-то человек в черной шинели, в черной папахе.
— Это кто? — шепотом спросил Федька.
— Пленный, — сказал Сорока. — Офицер.
— Чего это он в папахе? Тепло же.
— Им так полагается, — сказал Мишка. — Форма у них такая.
— Он особой части, — пояснил Сорока.
— Ага.
Офицер внимательно и молча глядел на комиссара. Комиссар же, не замечая его, не отрываясь, глядел на карту. Чем-то прямо околдовала его эта карта: он ее разглядывал и так и этак, и ближе к свету, и дальше от света, чуть не на вкус, чуть не на зуб пробовал.
— Итак, — вдруг проговорил он, — итак, в район Буды — Боровое перекинуты: сводный офицерский, двадцать пятый пехотный и третий пластунский. Так?
Офицер мотнул головой.
— Не могу знать.
— Ну? — Комиссар, пряча улыбку, стукнул пальцем по карте. — Вы что ж — по собственной карте читать не умеете?
— Нет.
— Нехорошо. — Комиссар встал. — Теперь вот еще, последнее: где сейчас полковник Степанов, Иван Иларионович Степанов?
— Не могу знать.
— Затвердила сорока про Якова! — Комиссар устало махнул рукой. — Увести!
Потапов спешился. Подошел к комиссару. Вполголоса сказал:
— Может, прикажешь подать кого из солдат? Ребята, сдается, ничего, тихие.
— Давай.
— Эй! — сказал кому-то Потапов. — Давай!
— Которого? — спросил из темноты голос.
— Этого… как его… пегого…
Солдат, и правда, был пестрый весь, разномастный. Именно — пегий. Небольшая круглая бородка цвета спелой пшеницы. Усы темные, почти черные. Брови же белые, как лен.
— Во какой! — сказал Федька. — Черт болотный!
— С лица, брат, не воду пить, — сказал Сорока. — А солдат-то он, видать, исправный.
Верно, одет он был, солдат, чисто, опрятно как-то. Все на месте, все пригнано, подобрано, подтянуто. И стоял хорошо, легко, свободно, а без вольности, как надо, по уставу: грудь вперед, голова вверх, руки по швам.
— Сразу скажешь: старый солдат, — заметил Сорока. — Выправка-то настоящая.
— Имя? — спросил комиссар.
Солдат, глядя прямо перед собой, ответил коротко и четко:
— Степан.
— Отчество?
— Гаврилыч.
— Из мобилизованных? Крестьянин?
— Точно так.
— У белых давно?
— Никак нет.
— В империалистическую ходил?
— Точно так.
— На каком фронте-то был?
— На австрийском.
— Так. Вот что, Степан Гаврилыч, дело у меня до тебя.