— Подпись: Педро Сабала, — договорила она, отведя взгляд от заметки.
— Да жабодав он, этот Перучо Сабала! — презрительно фыркнул он, принимая обратно газетную страничку.
С того дня Фелимон Отондо ждал ее каждый вечер у театра. Рассказывая про клинчи, хуки по печени и технические нокауты или поясняя разницу между весом мухи и полусредним, провожал по темным улицам до дому. И, в общем, она была ему признательна, ведь по вечерам в городе вечно ошивались похотливые пьянчуги и наглые приезжие. «Со мной к вам ни один обормот не осмелится пристать», — говорил ей Фелимон Отондо, задиристо поигрывая своими 85 килограммами и 350 граммами мышц и свирепо бия себя кулаком в ладонь.
Сеньорита Голондрина дель Росарио имела обыкновение приходить в театр задолго до начала сеанса, чтобы смахнуть пыль со старого фортепиано и просмотреть программу. В тот день давали чилийскую картину под названием «Одинокие матери». И к вящему удовольствию образованной публики поселка — вторую часть «Отверженных», по одноименному роману знаменитого писателя Виктора Гюго. В рецензии, вышедшей в прошлую субботу в «Голосе пампы», говорилось, что это одно из самых прекрасных и волнующих произведений французского кино «с прелестными сценами и чувствительными эпизодами, будто бы нарочно снятыми для того, чтобы сеньорита Голондрина дель Росарио блеснула своим непревзойденным музыкальным талантом, аккомпанируя фильму».
По правде говоря, Пампа-Уньон уже давненько не видал такой чудесной программы. И двух недель не прошло с тех пор, как она имела горячий спор с директором из-за удручающего качества привозимых в последнее время картин. Она ставила ему на вид, что помещение театра выделили Рабочему союзу Чили под образовательные цели, ведь больше в Пампа-Уньон очагов здорового просвещения не имелось. Но, по всей вероятности, импресарио гонятся лишь за наживой, показывая старые фильмы и привозя зрелища, напрочь лишенные художественной ценности. А ведь стоит вспомнить, с какими первоклассными номерами приезжали сюда некогда столичные артисты. На ее памяти тут бывали и заграничные певцы, в том числе оперные. Даже парижское «Фоли-Бержер», было дело, выступало на подмостках Рабочего театра. И продолжая выговаривать сконфуженному директору, — время от времени в сеньорите Голондрине дель Росарио пробуждалась отцовская воля к яростной борьбе, — она добавляла, что картины оставляют желать лучшего в смысле не только эстетических, но и технических качеств. Возможно, господин директор не замечал, но ей самой приходится несладко от разрывов пленки посреди сеанса: пронзительные крики и свист некультурной публики нервируют ее до чрезвычайности.
Недавно сеньорите Голондрине дель Росарио открылась еще одна вопиющая подробность, и она не преминет устыдить директора в самом скором времени. Стремясь сэкономить пару песо, он не покупал фильмы в Антофагасте, а брал их напрокат у синематографов соседних приисков. Сдавали их, как правило, на один день, сеансы в разных поселках начинались в одно время, и поэтому приходилось перевозить катушки с пленками из прииска в прииск по мере того, как в местном синематографе заканчивали крутить одну часть фильма. Когда автомобиль или автобус, нанятые для перевозки, опаздывали или застревали в земляных дюнах, зрители, дожидавшиеся следующей катушки, устраивали настоящий кошачий концерт. И то были еще цветочки, ведь часто катушки между приисками перепутывались, и понять, о чем идет речь в картине, оказывалось решительно невозможно. В таких катастрофических случаях публика не ограничивалась воплями и свистом; самые неистовые начинали топать ногами и переворачивать скамьи, а она, с нервами, натянутыми, как скрипичные струны, судорожно пыталась аккомпанировать беспорядочной смене эпизодов на белом занавесе.
Протирая фортепиано от пустынной пыли, неизменно просачивающейся сквозь щели в цинковых листах, сеньорита Голондрина дель Росарио вновь задумалась о концерте. Что же из Шопена — полонез или ноктюрн — больше подойдет для президентских ушей? Она сплела пальцы и поудобнее устроилась на табурете. Нервно, будто внезапно спохватившись, сорвала шляпку и положила на фортепиано (она и вправду часто забывала снять ее, и всегда в зале находился громогласный нахал, возмущавшийся, что «вазон» или «салатник» пианистки застит ему экран). Ее тончайшие пальцы упали на клавиши и мимодумно, напрочь позабыв о Шопене, стали наигрывать мелодию самой сладострастной тайны в ее безупречной жизни благочестивой сеньориты: сомнамбулической лунной ночи, когда страсть заставила ее оступиться.