Обвинённый угодил в губернскую тюрьму и в первую же ночь чуть не был там убит уголовными. Во вторую ночь его уж точно бы извели, но, не дожидаясь темноты, Порфирий Федорин перелез через стену и спрятался. До самого приезда комиссии просидел в погребе у одной сочувствовавшей ему молодой особы, рассказ о которой сейчас к делу не относится (это совсем иная, до чрезвычайности грустная история, Бог с ней совсем — как-нибудь в другой раз).
В конце концов для нашего героя всё разрешилось благополучно. Справедливость полностью восторжествовала. Губернатора и ещё с десяток чиновников увезли под конвоем в столицу на суд, а убийца-лекарь перерезал себе горло. Этот Штубе, даром что с тех пор миновало полтора десятка лет, и поныне иногда снился Порфирию Петровичу — таинственно глядел, улыбался, помахивая окровавленной бритвой, а говорить ничего не говорил.
Шумная эта история карьере молодого юриста не поспособствовала, скорее напротив. Быв переведён на новое место, с самыми лестными аттестациями, он обнаружил вокруг себя всеобщую мнительность и опаску, ибо слава поспела туда ещё прежде его приезда. Какому же начальству понравится чиновник, который чуть что в столицы пишет и комиссии призывает?
Долгими кропотливыми усилиями, тщанием и усердием Порфирий Петрович одолел первоначальное против себя предубеждение, завоевал и уважение, и приличествующее положение. А после одного прошлогоднего расследования, на которое мы здесь опять-таки отвлекаться не станем, попал на заметку к высшему начальству. Вне очереди пожалованный чином, был призван на ответственную должность, следственным приставом одной из населеннейших частей столицы. Только прибыл, не успел ещё, как говорится, крылья расправить — и на тебе: ужасное убийство, да ещё из того разряда, который в следовательской среде называют некрасивым словом «тупняк» или «топняк», по-разному выговаривают. При первом звучании имеется в виду тупиковость расследования, при втором — что впору топиться, всё одно истины не дознаешься.
Город, за день набравший полную каменную грудь зноя, теперь выдыхал горячий воздух обратно, так что и ночью облегчения не предвиделось. Надоедливое летнее солнце, совсем ненадолго убравшись на крыши, в самом незамедлительном времени высунулось с другой стороны, однако Порфирий Петрович не заметил рассвета, как перед тем не обратил внимания на наступление сумерек.
Он работал.
Сначала листал прихваченную из комода тетрадку и что-то из неё копировал своим меленьким, истинно бисерным почерком. Потом, это ещё засветло, письмоводитель принёс списанные в блокнот имена закладчиков и был отправлен в новую рекогносцировку — опрашивать Лизавету обо всех знакомых убитой. Пока Александр Григорьевич отсутствовал, пристав перенёс имена на маленькие бумажные квадратики, по человеку на карточку. Получилось немало, четыре с лишком десятка. Когда вернулся Заметов, стопка увеличилась ещё на пять имён (знакомцев у покойной Алены Ивановны было мало: четверо деловых да один священник).
Александр Григорьевич уселся в кресло и приготовился наблюдать, как следственный пристав станет разгадывать тайну преступления, но ничего особенно интересного не происходило. Надворный советник, переодевшийся в стоптанные туфли и халат, всё сидел перед столом, шевелил губами да шелестел карточками: то так разложит, то этак.
Посидел Заметов, посидел, не осмеливаясь препятствовать мыслительной работе пристава разговорами, да и уснул. А Порфирий Петрович курил папироску за папироской, ерошил редкие, лёгкие как пух волосы на темени, тоскливо бормотал: «Вразуми Господи, подскажи. Пожалей болвана безмозглого». Бумажки же так и летали из стопочки в стопочку слева направо, справа налево, будто карты в пасьянсе.
Часу этак примерно в четвёртом Александр Григорьевич пробудился оттого, что надворный советник тряс его за плечо.
— Вставайте, батюшка, вставайте-с. Вот вам перо, вот бумага. Пишите-с.
Письмоводитель, зевая, сел за стол.
— Что писать?
Он увидел, что карточки разложены по-новому, иначе чем прежде, а на большом листе изображено подобие таблицы со многими графами, незаполненными.