Абсолютная автаркия моей матери производила впечатление этакой второсортной судьбы, выбранной за неимением лучшего и населенной женщинами, которые, как и она, убедили себя, что ничего больше им не надо, и козыряли своей уверенностью с застывшим выражением бесконечного довольства. Нельзя постоянно иметь такой довольный вид и быть вправду довольной. Это подозрительно. Я предпочитала слишком явную неуспокоенность Катрин, которая стремилась открыть свои тревоги, свои проблемы и свою нестабильность всему свету. Это было порой невыносимо, но куда меньше выводило из равновесия.
«Ты совершенно самодостаточна, Женевьева. Ты этого еще не понимаешь, но ты совершенно самодостаточна. У тебя есть все, что тебе нужно, здесь». Она положила руку мне на грудь, вызвав новый залп стенаний, не душераздирающих, как мне хотелось думать, а – я это, увы, сознавала, – скорее смешных.
«Ну же, ну же, я уж и не знаю, что тебе сказать», – заявила она, наконец, слегка обиженным тоном. Я исчерпала ее очень небольшой запас терпения. Моя мать не любила конфронтаций с чем бы то ни было – и не время было говорить ей, что мне сейчас меньше всего нужны ее наставления под соусом «старые девы живут полной жизнью», хотя эти злые слова так и жгли мне губы, и я заглушала их стенаньями дамы с камелиями.
«Я хочу одного – чтобы он вернулся», – сказала я в приступе слабости так искренне и трогательно, что даже моя мать не удержалась от жалостливого и растерянного «ах!». Она погладила меня по голове.
– Я знаю…
– А ты хотела, чтобы вернулся папа?
У меня не сохранилось никаких воспоминаний о матери, плакавшей в позе эмбриона на диване или топившей свое горе в водке и супе Абитан. Она ответила мне уклончивым: «У-уу-фф». Надо сказать, что уход отца принес облегчение не ей одной. Буян, гуляка, говорун, что на уме, то и на языке, непрошибаемый жизнелюб, он был столь же утомителен, сколь и привлекателен. Его союз с такой женщиной, как моя мать, был, в моем понимании, безумием. Его веселая и какая-то царственная вульгарность не могла не травмировать эту чувствительную и откровенно зажатую женщину – мою мать. Что их связало? «Глюк от траха», – поведал мне однажды отец, отчего мне захотелось немедленно проткнуть себе карандашом барабанные перепонки.
– Я всегда принимала то, что давала мне жизнь, – сказала мать, и я возвела глаза к небу. В мои тридцать два года это еще виделось мне как позиция лузера.
– Никакой это не «лузер», ты еще узнаешь, – продолжала она, рисуя пальцами кавычки, как всегда, когда ей приходилось унижаться до употребления слова на английском – этот язык, казалось, жег ей рот.
– Я не говорила «лузер»!
Меня всякий раз поражало, как быстро я, разговаривая с матерью, сбиваюсь на тон обиженного подростка.
– Да, ты как-то сказала мне, что это, по-твоему, «лузер». – Опять кавычки.
– И потом, думаю, я не была создана для жизни с твоим отцом.
Я сама не сказала бы лучше.
– А ты никогда не думала, что, может быть, ты создана для кого-то? Хоть для кого-нибудь?
Она пожала плечами и встала, ничего не ответив. Мы с Катрин часто задавались этим вопросом, когда пропускали лишнего – стакан ли, дюжину, не важно: правильно ли не быть созданным ни для кого? Невозмутимо принимать свою судьбу, как моя мать? Катрин, разойдясь, всегда стучала по столу и кричала: «Да, мадам! Не надо нам этого, пары вашей! На фиг пару!» – с лихорадочными нотками в голосе, вызывавшими улыбку у Никола, а у меня укол в сердце. И я поддакивала, чувствуя себя одновременно нечестной и великодушной: мне-то не надо было задаваться этим печальным вопросом, ведь у меня был Флориан! Я могла, будучи надежно защищена крепостью моей пары, подать Катрин милостыню солидарности. «Да, не нужны нам мужики! На фиг мужиков! Мы будем пить горячий чай и ходить на лекции», – врала я, уверенная, что уж мне-то никогда не придется всерьез в это поверить.
Мать ушла, на прощание поцеловав меня в лоб и процитировав отрывок из «Пророка». «Скоро станет лучше», – сказала она, закрывая дверь. Да, конечно, скоро станет лучше. Но я не хотела в это верить, потому что признать, что мне может стать лучше, значило бы разлюбить Флориана и, стало быть, поставить крест на его возвращении, а этого я категорически не хотела. Нет, Флориан вернется, несчастный и безутешный! У меня сложилось множество сценариев, в которых я проявляла подлинное величие души, он образцово страдал, а заканчивалось все страстным объятием и тысячей искренних извинений. Долбаная дерьмохипстерша попутно умирала, сбитая мотоциклом у кафе «Олимпико». Отмщение и торжество.