А вот я сомневалась, еще как. Я в ту пору уже начала работать в издательстве, для которого теперь, шесть лет спустя, писала. Тогда я правила рукописи, лелея мечту написать однажды свою собственную историю – не автобиографию, нет, но историю, которую я придумаю сама. Несколькими месяцами ранее издатель спросил, будет ли мне интересно написать биографию двадцатичетырехлетней популярной певицы, по которой фанатели дети предподросткового возраста. Я заинтересовалась, уверив себя, что таким образом «отточу перо», – от этой фразы Катрин завизжала от смеха, но она вообще визжала от смеха по любому поводу и имела свое мнение обо всем, что ее не касалось. Флориана моя новая профессия тоже позабавила. «Ты негр?» – сказал он. «Мне больше нравится ghost writer[4]», – парировала я, не преминув уточнить, что не рассчитываю заниматься этим долго. Он окрестил меня Фантометтой[5], что очень смешило Катрин, а на меня, сама не знаю почему, нагоняло необъяснимую грусть.
В Монреаль мы возвращались порознь – сначала Катрин, потом я, потом Флориан. На неровных мостовых Парижа нас с Катрин накрепко спаяла дружба, а Флориан сразу же по приезде позвонил мне. Через год он въехал в мою квартирку, через два я въехала в купленный им шикарный кондоминиум, а через шесть он объявил, что уходит от меня к другой женщине.
Он с горячностью объяснял мне, что любит меня и будет любить всегда, но что-то, увы, ушло, что-то настолько важное, что впервые с нашей встречи ему захотелось посмотреть в сторону. И вот, посмотрев в сторону, он положил глаз на другую.
Другая была актрисой, которую Катрин немного знала и которой я от души желала смерти; с тех пор, как мне стало известно о ее существовании, она стала «сукой», «тварью» или «чертовой хипстершей в очочках из Майл-Энда».
– Актриса! – без конца повторяла я. – Ты можешь себе представить, что он бросил меня ради чертовой актрисы?
– Ладно тебе, мы же не чумные… – говорила Катрин.
– Флориан всю жизнь говорил, что терпеть не может женщин слишком бурного темперамента!
И Катрин, знавшая, что нельзя упрекать женщину, страдающую от несчастной любви, за склочность, и к тому же странным образом гордившаяся тем фактом, что ее собственный темперамент мог бы горы сокрушить, помалкивала. Знала она и то, что чертова хипстерша в очочках из Майл-Энда могла быть парикмахершей, бухгалтером или флористкой, и я с тем же успехом заклеймила бы скопом все эти профессии.
«Я хочу, чтобы она умерла», – повторяла я в красную диванную подушку. Мой голос, заглушенный ее пухлой начинкой, отдавался у меня в голове. «Я знаю…» – откликалась Катрин.
– И чтобы он тоже умер, – добавляла я. – Еще больше хочу.
– О’кей, – кивала Катрин, протягивая мне новый стакан, который я выпивала, даже не потрудившись сесть.
Я была зла на Флориана. Куда больше, чем на чертову хипстершу, остававшуюся, что ни говори, фигурой расплывчатой, которую я превратила в карикатуру, не заботясь о ее подлинной сущности. Флориан ушел к ней, но ведь ушел-то от меня Флориан, Флориан разбил мне сердце, Флориана я любила. И не кто-нибудь, а Флориан твердил мне, что он меня любит и слишком уважает, чтобы крутить романы за моей спиной.
Это было ужасно, обидно и, говорила я себе, на редкость жестоко. Какая-то часть меня смутно осознавала, что невозможно дать понять тому, кто тебя любит, что ты больше не любишь его, не показавшись при этом жестоким, но все равно я рвала и метала и была убеждена, что стала жертвой самой чудовищной несправедливости, когда-либо свершавшейся на этом свете.
Я предпочла бы смятение, слезы, самобичевание, латинскую мелодраму на разрыв этой тевтонской логике с ее рационализмом и сдержанностью.
«Парень не разводит сырость, когда бросает девушку», – сказал Никола. Мы вернулись с нашей полупрогулки, и я сушила волосы. Катрин принесла порядка сорока галлонов своего чудо-супа – я-то знала, что это консервированный суп Абитан[6] «Итальянская свадьба», в который она добавляла соус табаско. Она налила мне большую миску, одновременно звучно шлепнув Никола по затылку, отчего он уткнулся носом в свой стакан с вином.