— Между прочим, удивительно то, что я еще ни разу не встречал в печати ни одного его стихотворения, а ведь в последнее время я ради дамы своего сердца вынужден скакать по поэтическим лугам, как необъезженный конь на лонже…
— Ну, во-первых, Ганспетер вовсе не поэт, а драматург…
— Но в театре тоже…
— …Ни одной его пьесы еще не поставили. Неизвестно даже, предлагал ли он что-нибудь и вообще написал ли хоть одну вещь?
— Так какой же он драматург?
— Он драматург в том смысле, что все драматизирует: любое переживание, воспоминание, наблюдение, — просто все, чего ни коснется его фантазия, превращается у него в драму, то есть, будем справедливы, в некое ядро потенциальной драмы. Всякий раз он клянется, что вот теперь-то непременно все додумает, разовьет и набросает на бумаге. Но дело до этого так и не доходит. Альтенберг называет его…
— Альтенберг… Альтенберг… Это тот, что пишет такие короткие рассказы?
— Ну, можно сказать и так. Так вот, Альтенберг называет его талантом без задницы. У него нет ни грана самодисциплины и усидчивости, чтобы заняться настоящей работой. При этом он сознает, что мог бы сделать, равно как знает и то, что никогда не заставит себя что-либо сделать. Вероятно, это адская мука — быть в одинаковой степени подверженным мании величия и самоуничижению. Он непременно однажды свихнется или наложит на себя руки.
— И это столь желанная звезда салона?
— Вы удивитесь, но это именно так. Странно, в буфете его нет, остается поискать в каком-нибудь укромном уголке, где он уединился. У него две крайности: он либо повергает свои фантасмагории и прямо-таки упивается производимым на слушателей впечатлением, дабы убедить себя в собственной гениальности; либо, наоборот, где-нибудь прячется, кокетничая своим отчаянием. Заглянем-ка еще в зимний сад,
— Но я все никак не возьму в толк, что же в этом человеке притягательного?
— Вам он, пожалуй, не понравится. Вы для этого слишком… трезвы. Да и вообще, он не из числа миляг. Когда на него находит, он может быть архибеспардонным, ужасно заносчивым, дерзким… Но никто за это на него не сердится. Просто люди условились все ему спускать, и он это знает. Они запросто позволяют ему оскорблять себя, им это даже доставляет удовольствие. Они испытывают приятный холодок, когда он начинает выкрикивать все, что он думает о них и об их среде. Им хоть бы что, даже когда они иной раз сознают его правоту. Для них главное — эпатаж. Они убеждены, что могут себе эту своеобразную роскошь позволить, что они надежно защищены и сильны, отчего же не дать немного подерзить, повольничать своему придворному шуту?
Постойте, заиграл оркестр, в зале опять начинаются танцы. Нужно переждать, не станем же мы протискиваться сквозь этот поток.
Как бы это вам нагляднее пояснить? А, знаю, я как раз вспомнил об одной книжке, которая есть у меня дома, надо будет ее вам показать. Она вышла в Париже, это альбом рисованных карикатур на Вильгельма II. Но самое интересное другое: в предисловии издатель признается, что, перед тем как выпустить книгу, он на всякий случай запросил — и подумайте только, через министерство иностранных дел, — не будет ли Берлин возражать против издания этих карикатур. И знаете, что он получил в ответ? Денежную дотацию от самого германского кайзера, с тем чтобы книга могла выйти возможно большим тиражом! Французь: тогда прямо-таки обалдели от такого великодушия. Великодушие… Черта с два! Просто Вильгельм был так уверен в своей неотразимости и могуществе, что даже в сатирических изображениях видел лишь рекламу своей персоны — ведь тот, кто будет эти карикатуры рассматривать и вдобавок узнает, что он и т. д., и т. д., тот еще нагляднее убедится, какова разница между благородной моделью и ее искажением, которое всемогущий может себе, разумеется, позволить, ибо опасаться ему тут абсолютно нечего!.. И это прямая аналогия того, как наше высшее общество относится к грубым выходкам Ганспетера.
А, вот он! Прячется за теми пальмами…
Комарек приготовился лицезреть опустившееся существо с отталкивающей гримасой на лице, привлекающее разве что демоническим взглядом пропащего человека. Но вместо этого он увидел безукоризненно одетого молодого господина, голова которого покоилась на высокой спинке плетеного кресла; он безучастно смотрел прямо перед собой, а его правая рука то и дело через одинаковые промежутки времени подносила ко рту сигарету. Своей позы он не изменил даже тогда, когда уже не мог не заметить приближающейся пары.