Между тем Даниэль ушел, и все полегли. Нахман, оставшись один, долго не мог уснуть… Он старался не поддаваться отчаянию, но невольно думал о евреях, о евреях… Как будто его жизнь раскололась надвое. Лишь вчера еще была ясна и понятна будущая жизнь и казалась наградой и на славную борьбу, в которой он примет участие. И было так, будто он стал на вершине высокой горы и оттуда не орудия утонченного гнета, не низкую жизнь бездонного труда и грязи, не окраины и неволю видел он, а свежих, здоровых, равных людей, в чистых просторных домах, и новую жизнь человека… Теперь все, державшееся крепко в душе и в мыслях, зашаталось, и стояли Дина и Эзра перед глазами и говорили:
– Дорогу народу!.. Нужно пойти домой!
– Натан! – громко позвал он, не выдержав томления.
– Я думал тоже об этом, – спокойно отозвался Натан…
– Мы будем защищаться…
– Я, – с усилием выговорил Натан, – люблю Фейгу. Мы без ненависти примем смерть, если нужно.
– Ты любишь… Но мы должны защищаться, – повторил Нахман.
– Мы с Фейгой предадим себя.
Нахман присел от волнения и, как после кошмара, долго старался понять, что с ним
– У меня дрожит сердце, – тихо выговорил он. – Это страх, Натан? Может быть, за Мейту? Ты должен защитить Фейгу.
Он стал ждать ответа и долго лежал с раскрытыми глазами, но ответа не было.
– Нас будут бить, – бессильно думал он, борясь со сном. – За что? Если бы Давид был здесь…
На следующее утро он рано вышел из дому, чтобы побродить по городу. Когда он вошел в ряды, то невольно остановился, пораженный необычной суетой. От старого рынка до еврейского базара двигалась разношерстная толпа. В воздухе держалось какое-то невнятное шуршание, и певучие выкрикивания торговцев заглушались разговорами, торопливыми и неоконченными. Небольшая кучка евреев, делавшая закупки к празднику, уплотняла крестьянскую толпу и шла, озираясь, не смея громко заговорить перед людьми, которые должны были завтра разгромить их. Нахман, вмешавшись в толпу, передвигался с ней и внимательно прислушивался к разговорам. Где-то на миг сверкнули глаза Даниэля, – оба хотели подать друг другу знак, и толпа разделила их. О предстоявшем погроме говорили повсюду, и постепенно перед Нахманом раскрылась правда. Целую неделю как в городе, так и окраинах готовились к грабежу, и в толпе то здесь, то там, свободно, будто это было истиной, рассказывали об убийстве евреями христианского мальчика. В воздухе пахло грозой… И опять то здесь, то там рассказывали, что в трактирах голодающему народу раздаются листки с призывом к резне.
Нахман останавливался, снова шел и теперь уже был уверен, что надвигается великое несчастье. Когда он выбрался из толпы, то от ужаса долго не знал, что ему делать. Потом бесцельно тронулся по просторной улице. Встречные христиане вызывали в нем негодование и злость. Они шли мирные с виду, будто не носили в душе ничего злодейского, и он не мог постигнуть, как эти мирные люди смогут завтра начать расправу с другими мирными, невинными людьми, с которыми до сих пор жили в ладу. И в каждом их взгляде на него ему чудилась угроза. Когда он прошел мимо строящегося дома, где на лесах работали каменщики в красных рубашках, смутное чувство страха пронизало его всего.
– Пойти бы в трактир и там еще послушать, – пронеслось у него.
Но он почувствовал, что его ожидает новое огорчение, и сейчас же отказался от этой мысли.
– Пойду лучше к Шлойме, – решил он.
Он ускорил шаги, обогнул рынок и углубился в окраину. Евреи уже возвращались с базаров, и в каждом лице, нахмуренном и бледном, он читал свое томление. И он вдруг пошел с ними в странном волнении оттого, что у них общее горе, – как с родными, легко заговаривал с ними, и они отвечали ему…
Шлойму Нахман нашел окруженным толпой. Он стоял посреди комнаты, битком набитой евреями, и говорил. И после каждой фразы народ, как в храме, тихим хором повторял его последнее слово…
– Евреи, – пронеслось у Нахмана, как в чудном сне, – вот мои братья.
Шлойма как бы вырастал на глазах. Он стоял вдохновенный, гордый и прямой, со взором юноши и его голосом, и лилась неотразимо обаятельная чудная речь. Он говорил: