Но выпускали.
По воскресеньям Степан Иванович ежели чувствовал себя в силах, то парадно одевался и выводил поросль свою на бульвар. Или отвозил в коляске к Летнему саду. Вылезал. Детей высаживала няня. Начиналась прогулка. Разгорячившись от беготни, Машенька сдергивала платок, и бантики в косах выпархивали сиреневыми колибри. Евгений был в гимназической форме, на Графике и Саше надеты коричневые пальто. График бегал робко, прислушиваясь к стуку подошв о землю, к тому, как стук этот пробегает через ступни в слабые кости скелета. Часто падал; хоть мог бы и устоять, падал нарочно, чтобы не упасть нечаянно.
Позади всех, твердо держа грудь, шагал Степан Иванович, кланялся знакомым, вынимая изо рта папироску. Останавливался поболтать с близкими из них; спохватывался: «Вона куда моя свита ускакала… С ними, правда, бонна, и все же извините…» Стаскивал аккуратно за каждый палец перчатку. «Всех четверых привели? Милые детки. Кланяйтесь Юлии Герасимовне». Неторопливо догонял Степан Иванович своих милых и, когда равнялся с упавшим в который-то раз Графчиком, то… Ну, не бил же! Сапогом! Не поверю. Самому академику не поверю, ни жене его, занесшей в мемуары рассказ мужа о детстве. Дескать, носком сапога… в грудку, в бок… Чепуха. Небось подталкивал тихонько: какого рожна валяться, поднимайся, воспаления захотелось? И так с тобой жизни нет. Генерала раздражала несопротивляемость болезного; да, on догадывался, что преувеличивает тот немощность свою с детской острой хитростью… Кроме того, надо было заставлять его выказывать силу воли! Куда годится, эка распустили сосунка!
Но однажды (думаю, что лишь однажды, а не при каждом падении, как занесла жена) тот приподнял стриженую головку — фуражечка скатилась с нее — и внятно сказал:
— Мне не больно, а тебе стыдно.
Тебе стыдно!
(В конце уже самой своей жизни, может быть даже приуготовляясь встретить смертный час, перебирал академик Федоров семейные папки и, роясь в них, нашел карточки. Почти на всех запечатлены были неживые люди; некоторые сошли в могилу бог знает сколько лет назад. Евграф Степанович достал перо и чернила и на картонных оборотах фотоснимков принялся проставлять свое мнение. И вот какую характеристику занес на фотографию отца: «Родился в крестьянской семье, откуда и вынес некоторую грубость манер, неприятно действовавшую на людей высшего света. Отличительная черта неустойчивость и доброта. Не сделал ничего великого и умер мирным генералом в 1866 году 15 июня…»)
Ну да бог с ними, с несчастными прогулками. Случалось же, наверное, и приятно прогуляться. С мама. И с папа. Не всегда же задирался. Расскажем о вечерах. О часах после чаепития в ту недолгую петербургскую пору, когда вечерами собиралась вся семья.
Паша вносит в гостиную лампу с протертым стеклом; следом ступает сам в халате, с коробкою папирос в одной и с колодой карт в другой руке. «Кто в карты играет тот масть примечает. Садись, русский солдат. Солдату не грех и поживиться», — Паше. Денщик и старшенькие рассаживаются вкруг обеденного стола. Отец бы и Графика усадил, да он потом спать неважно будет. А всем известно, что к картишкам манит его нервно и тягуче…
Посему График устраивается в кресле с клубками ниток и спицами — так, чтоб видно ему было и вистующих, и маму за «Беккером». На фортепьяно потрескивают свечи. Юлия Герасимовна тихо и почти невыразительно перебирает ноктюрны Фильда. Внезапно оборвав и развернувшись на табуретке, отчего юбка шаркает по полу, принимается внушать: беря одноголосную мелодическую фразу в медленном темпе, пользуйся педалью на каждой ноте мелодии. Слышишь? А зачем ему? Он еще до пе-далей-то не достает ножками. Слушай. Каждый взятый на клавиатуре звук вызывает обертоны и унтертоны. Разворачивается и проигрывает фразу. И, забываясь, окутывает себя пеленой венских вальсов.
У нее в Питере новое появилось увлечение — вязать. Накупила спиц, ниток — бумажных, шерстяных, шелковых. Сплела салфетку под графин. Аж самой понравилось! В домах замкнутых, необщительных новое увлечение всех заражает; все и перепробовали спицы вертеть, даже Пашка. О детях говорить не приходится.