Когда дверь камеры отворялась, кто-нибудь обязательно хватал кусок кирпича. И каждый немец, появлявшийся в двери, неизменно смотрел на этот кирпич и всегда произносил одну и ту же фразу: «Положи кирпич», боясь, что этот кирпич полетит ему в голову.
Отопительная труба выполняла не только роль телефона, она являлась также инструментом для передачи наших чувств и настроения. По трубе передавались радость, протест, вызов, боль. Во всех камерах оглушительно стучали ложками по трубе, когда пролетали эскадрильи американских и английских бомбардировщиков. По трубе стучали и рано утром, когда в коридоре раздавались шаги – медленные шаги человека, шедшего умирать.
Когда в камеру вошел Жак ван Баел из Тюрн-хоута, я понял, что следствие по нашему делу закончено – мы с ним были из одной группы.
При Липпефелде в камере царил военный режим. С появлением Жака в ней воцарился радостный оптимизм. Он придумал забавную игру: в определенный час начинал куда-то собираться. Долго умывался, тщательно брился, затем одевался. Надевал пальто, шляпу. Иногда он шел в кино или на футбольный матч, иногда ехал домой – в таких случаях у него в руке был «чемодан». Вскоре и я включился в эту игру. Перед сборами мы долго обсуждали маршрут поездки, решали, как поедем: потащимся на трамвае в Тюрнхоут или сразу махнем на поезде в Мол. Я сожалел лишь о том, что у меня не было шляпы. Без шляпы игра была ненастоящей. Я написал домой, чтобы в следующей передаче мне прислали шляпу. «Чтобы предстать в приличном виде перед судом», – писал я. Шляпу мне прислали, и мы продолжали играть. Иногда часами топали по камере, направляясь к «трамвайной остановке» или на «вокзал».
Мы, разумеется, пристально следили за событиями в Нормандии. В пронемецких газетах постоянно сообщалось об огромных потерях, которые несли англичане и американцы: о потопленных кораблях, о сотнях ежедневно сбиваемых самолетов. И все же эти сообщения не могли скрыть, что линия фронта постепенно отодвигается от моря и что плацдарм союзников расширяется. Шестого июня утром мы уже знали, что союзники высадились на континенте. Никогда еще не раздавалось такого оглушительного стука по трубе в тюрьме на Бегейненстраат. И никогда еще охранники не выглядели такими хмурыми.
На допрос нас больше не вызывали. Мы начали привыкать к тюремной жизни, привыкать к голоду. Страх перед военным трибуналом улегся. Нам казалось, что теперь, когда союзники высадились, с нами ничего больше не случится. Теперь, когда все складывается не в их пользу, немцы побоятся расстрелять нас. Они стали вести себя менее развязно, прекратили орать. По тюрьме ходили разные слухи. Мы предполагали, что союзники продвинулись гораздо дальше, чем сообщалось в газетах. В одно прекрасное утро, думали мы, немцы исчезнут и двери камер откроют союзники. Мы думали, что русские уже в Германии, а не в Польше. Однажды ночью Жак ван Баел разбудил меня: «Слушай, по улицам Антверпена идут танки». Я ничего не слышал. Он тоже. Видно, ему это приснилось.
Мы стали самонадеянными. Считали, что все страшное уже позади, и только ждали момента, когда нас выпустят из тюрьмы.
И вдруг неожиданная новость: всю нашу группу в следующий понедельник отправляют в военный трибунал. Родственники некоторых членов нашей группы наняли адвокатов – им разрешалось вести защиту. Каждый понимал, что это были за адвокаты. Ни один из подзащитных никогда и в глаза не видел своего защитника, их лишь уведомили, что дело будет рассматриваться в военном трибунале. Начались оживленные «переговоры» по трубе. В газетах снова появились сообщения о смертных приговорах. Были они и на прошлой неделе. Но мы их не видели. Не хотели видеть.
Страх ожил снова. Страх, более сильный, чем вначале. Ведь высадка свершилась, и освобождение казалось таким близким… Разговоры по тюремному телефону продолжались. Мы говорили о камере смертников. О последнем дне. О последней ночи. О последнем утре. «Прежде чем они расстреляют меня, я постараюсь напакостить им», – сказал Луи Мертенс.
Днем я держался спокойно, старался сохранять уверенность в своих силах, однако ночью меня мучили кошмары.