Этнопсихология - страница 86
Впрочем, высококонтекстные культуры могут существенным образом различаться по проявленности эмоций при общении. Если для японской культуры нормой является сдержанность при обмене информацией, то «русская культура относит вербальное выражение эмоций к одной из основных функций человеческой речи»[Вежбицкая, 1997, с. 43]. При этом русский язык, как и японский, имеет исключительно богатый репертуар лексических и грамматических выражений для разграничения эмоций и придания особой окраски межличностным отношениям.
Еще в XIX в. П. Хохряков, считая особым качеством русской беседы задушевность, связывал с ней особенности русского словообразования, непереводимого на другие языки: множество «задушевных слов» (заветный, ненаглядный, родимый, душа-человек и т.п.) и слов с уменьшительно-ласкательными суффиксами (голубчик, душенька, зазнобушка, светик мой, миленький, хорошенький) [Хохряков, 1889]. Современные исследователи показателями высокой эмоциональности русского языка считают также его богатство «активными» эмоциональными глаголами (тосковать, грустить, огорчаться, хандрить, ужасаться, стыдиться, любоваться, [с. 167]негодовать, томиться и т.д.), величайшее разнообразие производных форм русских имен[67] и многое другое [Вежбицкая, 1997].
Вежбицкая высказывает предположение, что выбор окрашенных в определенные эмоциональные тона слов, в том числе и вариантов имен, в современном русском языке «может в большей степени зависеть от сиюминутного настроения говорящего и от особого отношения, которое он хочет выразить именно в этот момент, чем от каких-то постоянных жестких соглашений» [Там же, с. 107]. Иными словами, зависимость коммуникации от контекста проявляется в русской культуре не только в открытости, но и в спонтанности проявления эмоций.
Впрочем, в традиционной русской культуре XIX — начала XX вв. вариантность называния человека определенным именем более четко зависела от времени и места контакта, социального статуса собеседника и его возраста. Так, во время праздников и на общественных сходах избегали «уличных» прозвищ, имевшихся почти у каждого взрослого. К зажиточным и уважаемым односельчанам намного чаще, чем к ровне, обращались по имени-отчеству. Общаясь с подростками, использовали полуимя — Машка, Ванька, а получение полного имени — Марья, Иван — «являлось важным показателем признания перехода в совершеннолетие»[Берштам, 1988, с. 41].
Современная японская культура, служащая образцом высокой зависимости от контекста, сохранила больше стереотипных элементов поведения, в том числе и вербального, чем русская. Вербальная коммуникация японцев и в наши дни больше зависит не от сиюминутной ситуации, а от относительного статуса говорящих, например от подчиненного положения одного и превосходства другого:
«Не далее как полвека назад в японском языке употребляли шестнадцать слов для обозначения "вы" и "ты". На сегодняшний день сохраняется до десятка форм личного местоимения второго лица единственного числа при обращении к детям, ученикам, слугам. Имеются девять слов для обозначения понятия "отец", одиннадцать — "жена", семь — "сын", девять — "дочь", семь — "муж". Правила употребления всех этих и ряда других слов коренятся в социальном окружении и связаны с устоями» [Пронников, Ладанов, 1985, с. 221–222].
Чем больше в культуре прослеживается зависимость коммуникации от ситуации, тем большее внимание в ней уделяется невербальному [с. 168]поведению — мимике, жестам, прикосновениям, контакту глаз, пространственно-временной организации общения и т.п.[68] Например, в Японии, с одной стороны, молчание не рассматривается как вакуум общения и даже оценивается как проявление силы и мужественности, с другой — «органом речи» для японца является взгляд, а глаза говорят в той же мере, что и язык. Встретив взгляд другого человека, японец, умеющий вести диалог на языке взглядов, понимает движения его души и может на ходу перестроить свое вербальное поведение.
Видимо, и в этом русская культура имеет сходство с японской. Так, Э. Эриксон приписывал русским особую выразительность глаз, их использование «как эмоционального рецептора, как алчного захватчика и как органа взаимной душевной капитуляции»[