Приведу несколько примеров из своего раннего детства. Мне было тогда лет шесть или восемь. Нас было пятеро братьев и сестер, и мы играли только в те игры[4], которые придумывали сами, и очень дорожили ими. Я вспоминаю наш маленький мирок с самым живым чувством, ощущаю его в себе как след невозвратимо ушедшей культуры, благодаря которой прожил свой восемнадцатый пек, где было так сладко жить, но его никогда не вернуть, ключ к былому общению с миром утрачен навсегда. Мир общается с нами неизбежно грубо. Но наш собственный ум способен переустроить и его. У наших игр были названия. Я помню некоторые из них: "Шевалье Аклен", "Колдунья". И вот в чем было их особое очарованье, вот что держало нас так долго, задержавшись даже в памяти. В "Шевалье Аклена" мы играли в парке большого имения. Играли только в определенный час, вернее, минуты, когда после знойного душного дня наконец нависала гроза, когда парк сотрясал первый порыв холодного предгрозового ветра. Кончалась наша игра с первыми каплями дождя. Правила игры были очень сложными, мы должны были очень быстро бегать, с каждым мгновеньем все быстрее, потому что, помимо выполнения разных заданий, в игре был еще и мистический смысл: наши взаимоотношения с приближающейся грозой, радость, умещающаяся всего в несколько минут, развязка, которую мы ждали с замиранием сердца, она знаменовалась первыми каплями дождя, что падали на наши разгоряченные, мокрые от пота щеки, мгновенно успокаивая нас.
В "Колдунью" мы играли на огромном чердаке и только во время ливней, когда дождь барабанил со всех сил по крыше и вода текла потоками по оконным стеклам. Ливень усиливал ощущение уюта, сухости и тепла на нашем чердаке, а зыбкий зеленоватый, почти что подводный свет придавал старым балкам, висящей паутине, сваленному в беспорядке старью необходимую таинственность. И этой игре придавал особую прелесть внезапный конец — первый проблеск синевы, луч солнца обрывал ее, делал невозможной, несуществующей) потому что нам немедленно было нужно бежать в парк и играть там в игры, которые играются только в парке, только после дождя, когда с листьев еще падают капли. Но солнце уже светит вовсю, и трава кажется нестерпимо зеленой, сверкающей, чуть ли не прозрачной. "Колдунья" была игрой неторопливой и всякий раз новой. Состояла она в придумывании разных персонажей, которым мы давали разные имена…
Я знаю, что наши игры рождались благодаря внешним принуждениям. Как только начинался дождь, нас загоняли в дом под крышу; как только показывалось солнце, нас выставляли с любимого чердака, потому что дети должны дышать свежим воздухом. По именно эти внешние принуждения, распорядок, который нельзя было отменить, вынуждал нас продолжать игру и мысленно, позволяя вступить в общение, очеловечить и грозовой ветер, и озон, и тяжелые, набухшие дождем ветки. Мы были вынуждены их очеловечить. Вез внешних принуждений подобные отношения не возникли бы. Эти принуждения помогали нам жить особой жизнью. А теперь, когда я, взрослый человек, думаю о грозе, о солнечной погоде, о необходимости подняться на чердак, во мне возникают только зрительные, слуховые или тактильные ощущения, по они не имеют никакого продолжения и тут же исчезают, так как их не подкрепляет никакая внутренняя умственная работа. Но бывает, что свежий запах озона или черные громады туч и трепещущая листва деревьев неожиданно напомнят мне о "Шевалье Аклепо", вернут в детство, и я, подчинившись на миг забытым законам-правилам, вновь становлюсь жителем забытой цивилизации, с печалью ощутив ее глубинную человечность[5].
Я хотел бы рассмотреть и другой пример, взятый уже из моей профессии: скука в полете. Если я лечу как пассажир, то очень скоро принимаюсь зевать. Пейзажи, которые разворачивает передо мной Испания Во время пути от Тулузы до Касабланки, не имеют для меня большого значения. Я имею в виду, что они никак не воздействуют на мою внутреннюю жизнь, она от них не зависит и никак не меняется.
Отсутствие значимых точек, крупных планов, слишком яркое солнце — все делает полет монотонным.