Под впечатлением от их переживаний я сама чувствовала, как бледнею. Вообще, я была болезненной, хрупкой и некрасивой девочкой; это не мешало всем окружающим видеть во мне создание, которое в один прекрасный день неминуемо и непременно превратится в чудо красоты, блеска и великолепия. Мама ходила к еврею-гадальщику.
– У тебя двое деток, – сказал он ей. – Сын будет такой, как все, а дочка станет звездой!..
Однажды вечером в театре какой-то господин сказал мне, смеясь:
– Покажите ваши ручки, барышня… О, по тому, как она носит перчатки, сразу видно, это будет ужасная кокетка.
Я была этим очень горда.
Сколько себя помню, с трех лет (меня не отнимали от груди до трех с половиной) меня влекло к себе величие. Куклы мои были сплошь короли и королевы; все, что я думала, и все, что говорилось в мамином кругу, было для меня всегда связано с этим неминуемым грядущим величием.
В пять лет я наряжалась в мамины кружева, втыкала в волосы цветок и шла в гостиную танцевать. Я была великая танцовщица Петипа, и весь дом сходился на меня поглядеть. Поль еще ничего собой не представлял, а Дина не могла со мною соперничать, хотя была дочерью общего любимца Жоржа.
Еще одна история: когда Дина появилась на свет, бабушка просто-напросто забрала девочку у матери и навсегда оставила у себя. Это было еще до моего рождения. Мама обожала Дину, и, поскольку ее родную мать это не слишком заботило, Дина осталась с нами. Супруга Жоржа была женщина практичная, очень веселая, как говорят, и, обожая Жоржа, который ее бросил, позволяла себе некоторые развлечения. От Жоржа у нее было еще двое детей. Дочь Леля и мальчик Этьен. Дочь вышла замуж. Сын умер в шестнадцать лет; о его смерти еще будет сказано.
После г-жи Мельниковой моей гувернанткой стала м-ль Софи Должикова, шестнадцати лет от роду, – о Святая Русь! – и другая гувернантка, француженка, мадам Бренн, причесанная по моде времен Реставрации; у нее были светло-голубые глаза, и она всегда грустила, быть может, потому, что ей было пятьдесят лет и она была больна чахоткой. Я очень любила ее, она учила меня рисованию. С ней я нарисовала какую-то церковку. Впрочем, рисовала я часто; когда взрослые садились играть в карты, я пристраивалась рисовать на ломберном столе. М-м Бренн умерла в 1868 году в Крыму. Молоденькая русская гувернантка, к которой в доме относились как к дочери, едва не вышла замуж за молодого человека, которого привел доктор; этот молодой человек славился тем, что у него без конца расстраивались помолвки. На сей раз все как будто шло великолепно, но тут как-то вечером вхожу я к ней в комнату и застаю м-ль Софи горько плачущей в подушку. Сбежался весь дом:
– Что, что случилось?
После долгих слез и рыданий бедняжка наконец пролепетала, что никогда, нет, никогда не сможет!.. И снова слезы! Все принялись ее ласково увещевать.
– Да в чем же дело?
– В том… в том… я не могу привыкнуть, что у него такое лицо!
Жених, сидя в гостиной, все слышал. Через час он сложил свой сундук, обливая его слезами, и отбыл. Это была его семнадцатая расстроившаяся помолвка.
Я так помню этот вопль: «Не могу привыкнуть, что у него такое лицо!» – он исторгся из самого сердца; и я тогда уже очень поняла, как это на самом деле ужасно – выйти замуж за человека, у которого такое лицо, что к нему невозможно привыкнуть.
Все это приводит нас к 1870 году, в Бадене. Объявили войну, и мы удрали в Женеву. Сердце мое было проникнуто горечью и планами мщения. Каждый день перед сном я шепотом читала дополнительную молитву: «Боже, сделай так, чтобы я дружила с Бертой и чтобы у меня были поклонники!» Молитва была первоначально составлена патером – «Аве» и все, что полагается, а потом: «Боже, не дай мне заболеть оспой, сделай так, чтобы я была красивая, чтобы у меня был хороший голос, чтобы я была счастлива в семье и чтобы мама жила долго!»
Я еще была под впечатлением от смерти бабушки, которую очень, очень любила; она часами твердила мне, какая я замечательная, и называла меня самыми ласковыми, самыми дурацкими прозвищами.
Бедная бабушка – если бы у нее никого не было, кроме меня! Но был еще этот скот Жорж, которого она всегда упрямо считала «несчастным ребенком» и завещала его маме, а та решила, что отныне ее долг – повиноваться воле умирающей матери, и принесла в жертву безобразиям этого подонка свою репутацию, жизнь и детей. В нашем доме Жоржа окружали родственной заботой, остальные братья бросали все дела и ради Жоржа летели в почтовой карете за четыреста-пятьсот лье; а сестры ходили ради него то в тюрьму, то в полицейский участок, ели и пили с жандармами, чтобы те помягче обращались с Жоржем… Тьфу!