Тщательно делая вид, что остаются адептами соцреализма, эти писатели старались как можно дальше уйти от реализма социалистического, то есть отражения окружающей действительности. Бегство от действительности чаще всего облекалось в форму исторического повествования, что позволяло оставаться в рамках самоуважения. Максим Горький завершает «Клима Самгина», Алексей Толстой пишет о гражданской войне, затем переключается на жизнеописание Петра Первого. Ольга Форш уходит в декабристскую тему; к ней же обращается, оторвавшись от картин природы, Константин Паустовский; Каверин и Катаев вспоминают свое детство для других детей…
Рассуждая о литературе, мудрая Лидия Гинзбург писала в начале 30-х годов: «Исторические романы и детские книги — для многих сейчас способ писать вполголоса. Самоограничение этих жанров успокаивает совесть писателя, не договорившего свое отношение к миру».
Но были писатели — правда, немногие, — оказавшиеся в положении безвыходном. В силу особенностей своего дарования писать реалистическую или историческую прозу они не могли.
Александр Грин, может, к счастью для него, вскоре умер, так и не испив при жизни той чаши унижений и оскорблений, что выпали на его долю после смерти. Когда в 1933 году вышло последнее по времени перед войной посмертное издание его повестей и рассказов, сборнику было предпослано обширное предисловие известного тогда критика К. Зелинского. Для изучения исторической обстановки предисловие само по себе представляет большой интерес. По мере того, как его читаешь, все более проникаешься удивлением: зачем издали этого писателя, который «…никогда не был вместе с революцией. Он был случайным попутчиком в ней. Одинокий бродяга, люмпен-пролетарий… слабый, лишенный чувства класса и даже коллектива, Грин проходил по низам… Грин попадал время от времени во власть болезненного пьянства. Невесело было видеть его в дни этих провалов, со спиной, испачканной известью, с бесцветным дрожащим взором… Ему не было никакого дела до революции и до внешнего мира, а новый революционный читатель выронил из рук его книги, потому что они показались ему старомодными».
Зелинский вновь и вновь повторяет, что фантастика, которую пишет Грин, нам не нужна… и все же далее следует странная попытка оправдать выход в свет такой книги: о Грине «вспомнили, нашли достойным и захотели его увидеть изданным такие разные писатели, как Фадеев, Олеша, Шагинян и Катаев».
Таким образом и с издательства, и с автора предисловия снимается любая ответственность за столь неразумный шаг.
С тех пор книги Грина были запрещены. Александр Грин посмертно превратился не только в проводника дурных влияний, но и в идеологического врага. Я помню большую статью (кажется, в «Новом мире»), где утверждалось, что псевдоним Грин взял себе исключительно из низкопоклонских соображений, что целью его жизни было разложить советский народ и обезоружить его перед наступлением империализма. Читателю наших дней, воспитанному на романтике «Алых парусов», покажется дикой ненависть к Грину, которой были полны литературоведческие статьи послевоенной эпохи — но это так. И я помню, как обрушилась критика на Константина Паустовского, выступившего в защиту Грина.
Еще трагичнее, на мой взгляд, судьба Александра Беляева.
Он вошел в историю литературы как лучший советский научный фантаст. В отличие от Алексея Толстого или Замятина, обращавшихся к проблемам социальным и использовавшим фантастику лишь как прием, А. Беляев видел в ней одно из важнейших орудий научного прогресса. Он не был популяризатором, на фоне развития технократических идей его занимали проблемы глубоко гуманистические. Ихтиандр из «Человека-амфибии» — это трагедия одиночества, «Голова профессора Доуэля» и «Человек, потерявший свое лицо» — романы с явным социальным подтекстом, но для Беляева сама наука как составляющая жизни XX века первостепенна.
Александр Беляев — пример человека талантливого, призванием которого было создание советской научной фантастики. Если в фантастике мировой такой фигурой для меня является Уэллс, то у Беляева в нашей довоенной литературе соперник только один — Алексей Толстой. Но для Толстого два фантастических романа были лишь эпизодом в сказочно богатой и разнообразной писательской биографии. Для Беляева — это была жизнь. Иной он не знал и не мог вообразить.