Отговорила роща золотая
Березовым веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше не о ком.
Клен ты мой опавший, клен заледенелый,
Что стоишь нагнувшись под метелью белой?
Народной песней стало и «Письмо матери»:
Не буди того, что отмечталось,
Не волнуй того, что не сбылось.
Чтобы правильно понять эти общеизвестные строки, надо вспомнить к матери же обращенные стихи 1917 года, когда все-все пророчило ему, баловню судьбы и глашатаю Великой Крестьянской России, счастье и славу:
Разбуди меня завтра рано,
Засвети в нашей горнице свет.
Говорят, что я скоро стану
Знаменитый русский поэт.
Вот что, оказывается, не сбылось!
Особенно часто и охотно исполнял Есенин в 1925-м «Песню» («Есть одна хорошая песня у соловушки…»), для которой приспособил популярный «кавказский» мотив, причем не только пел, но и плясал – плясал именно песню, а не под песню. Один из современников оставил описание этого уникального исполнения (на мальчишнике, летом, перед свадебным путешествием с Софьей Андреевной Толстой на Кавказ):
«Волосы на голове были спутаны, глаза вдохновенно горели, и, заложив левую руку за голову, а правую вытянув, словно загребая воздух, пошел в тихий пляс и запел… Как грустно и как красиво пел безголосый, с огрубевшим от вина голосом Сергей! Как выворачивало душу это пение…»
Вот этот-то уникальный, выворачивающий душу песенник Есенин и вез в город своей первой славы.
Заехав с вокзала к Эрлиху и не застав того дома, оставил часть вещей и записку с сообщением, что будет ждать в знакомом обоим ресторанчике. Но там было закрыто, и Есенин велел извозчику везти в какую-нибудь гостиницу. Извозчик привез в «Англетер», а администратор вручил ключи от того самого номера, в котором Есенин и Дункан в начале их романа останавливались зимой 1922 года, когда Айседора приезжала в Ленинград на гастроли. Номер выходил окнами на черно-мраморный особняк графа Зубова, богача, мецената, основателя Института Искусств. В этом особняке накануне Нового 1916 года собрался весь литературно-художественный и музыкальный Петербург, были приглашены и Есенин с Клюевым.
При вселении в номер утром 24 декабря 1924 года Есенин, судя по всему, к этому совпадению отнесся оптимистически, истолковав как вещий знак, свидетельствующий, что его расчет на Питер был правильным и что можно войти дважды в один поток. А когда выяснил, что этажом выше все еще живут Устиновы – Георгий Феофанович и тетя Лиза, – совсем успокоился.
А может быть, мы ошибаемся, может быть, права Галина Бениславская, утверждавшая, что Есенин уезжал в декабре 1925 года в Ленинград, по-звериному затаив в берлоге души свой «Последний срок»? Да и случайно ли он оказался в том самом номере, где все напоминало ему не столько саму Дункан, сколько «сон иной и цветущей поры»? Импресарио балерины Юрок, со слов самой Дункан, утверждает, что Есенин (в феврале 1922 года), внимательно оглядев комнату (как-никак, а это были первые в его жизни шикарные апартаменты) и заметив на скрещении труб парового отопления прочное утолщение, пошутил: вот, мол, специально для самоубийц. С его же слов напоминаю, Есенин, чтобы отцедить кровь из надрезанной вены, – в отеле не оказалось не только чернил, но и чернильницы, а ему срочно нужно было записать сочиненные ночью стихи, – достал из чемодана маленькую этрусскую вазу, когда-то подаренную ему Изадорой.
Так это или не так – проверить, увы, невозможно, однако доподлинно известно, что подарками «заморской жар-птицы» Есенин суеверно дорожил. Работники Госиздата – и Иван Евдокимов, и Тарасов-Родионов, последние из москвичей, видевшие Есенина в день бегства, – не сговариваясь, свидетельствуют: когда они обратили внимание на его очень красивый шарф, он с гордостью объяснил, что это дар Изадоры, и добавил, что за всю свою жизнь любил только двух женщин – ее да Зинаиду Николаевну, а «Дуньку» и сейчас любит, и ласково растянул и погладил красный, с искрою, льющийся шелк…
Известно также (со слов жены Г. Ф. Устинова), что в день приезда (четверг, 24 декабря 1925 года) Есенин обустраивался, ходил с ней на базар – за рождественским гусем. Зато на следующее утро, в пятницу (напоминаю: это 25 декабря!), проснувшись на рассвете, потребовал, чтобы Эрлих (по его просьбе заночевавший в гостинице – в последние годы Есенин панически боялся ночного одиночества) немедленно вез его к Клюеву. С тем же, подняв с постели, и к чете Устиновых – тете Лизе и дяде Жоржу – кинулся. Клюев, дескать, – Учитель, был и остался Наставником, ему одному, мол, верит. Еле-еле уговорили дождаться приличного для визита часа. Не зная номера дома, поплутали, но разыскали, разбудили и чуть не силком увезли с собой – в «Англетер». И Есенин тут же, шуганув тетю Лизу, которая упрашивала хоть чаю с калачом выпить, стал читать стихи. Последние. 1925 года. Разбросанные по журналам и газетам. Читал и неопубликованное, практически прочел Клюеву и для Клюева новый, готовый, сборник – самую сильную из своих книг. Отчитывался перед Учителем («Ты, Николай, мой учитель. Слушай».) И само собой, ждал одобрения: в отличие от «Москвы кабацкой», которая возмутила «нежного апостола» «чернотой», «Стихи 25 года» были хотя и пронзительно грустными, но светлыми: