Увы, и Воронский поддался гипнозу мифа о счастливчике, баловне судьбы, об Иване-царевиче русской поэзии… Галина Бениславская видела другое: «Удача у него так тесно переплелась с неудачей, что сразу и не разберешь, насколько он неудачлив». Разобраться и впрямь было трудно, для этого надо было подойти поближе и, как говаривал любимый Есениным Гоголь, «застояться подольше», и тогда веселое обращалось в печальное. Издалека и вчуже был виден лишь сияющий и светящийся, как реклама, нимб почти легендарной, с интригующим привкусом скандала, славы, и это слепило, сбивало с резкости. Юрий Олеша вспоминает: «Когда я приехал в Москву… слава Есенина была в расцвете. В литературных кругах, в которых вращался и я, все время говорили о нем – о его стихах, о его красоте, о том, как вчера был одет, с кем теперь его видят, о его скандалах, даже о его славе».
И Олеша перелагает сюжет легендарный. В действительности Есенин конечно же не был «сказочно» красив. Вот как описывает его наружность Роман Гуль, не поддавшийся гипнозу бежавшей впереди фаворита фортуны славы: «Когда Есенин читал, я смотрел на его лицо. Не знаю, почему принято писать о “красоте и стройности поэтов”. Есенин был некрасив. Он был такой, как на рисунке Альтмана. Славянское лицо с легкой примесью мордвы в скулах. Лицо было неправильное, с небольшим лбом и мелкими чертами. Такие лица бывают хороши в отрочестве». Но вернее всех секрет неотразимого есенинского обаяния угадал Иван Евдокимов, техред Госиздата, хотя и познакомился с поэтом только в 1924 году, когда Сергей Александрович был уже тяжело болен и много и нехорошо пил: «Мягкая, легкая и стремительная походка, не похожая ни на какую другую, своеобразный наклон головы вперед, будто она устала держаться прямо на белой и тонкой шее и чуть-чуть свисала к груди, белое негладкое лицо, синеющие небольшие глаза, слегка прищуренные, и улыбка, необычайно тонкая, почти неуловимая…» И при этом – «какое-то глубочайшее удальство», совершенно естественное, милое, влекущее. Никакой позы. «И еще издали рассинивались чудесные глаза на белом лице, будто слегка посеревший снег с шероховатыми весенними выбоинками от дождя…»
А вот Грузию не обманули ни английские костюмы, ни щегольские – подарки Айседоры – французские шарфы «северного брата». Здесь умели видеть сквозь флер легенды и сразу догадались, что в быту Есенин беспомощен как ребенок, что он не умеет создать нужную для работы обстановку, просто, по-человечески устроить свою жизнь. В России и бытовой эстетизм поэта, и болезненная реакция на неблагообразие тогдашнего существования воспринимались как несносное и смешное чудачество. А в Грузии Сергей Александрович мог позволить себе осыпать прелестную жену Тициана Табидзе белыми и желтыми хризантемами, не вызвав у присутствующих при этой сцене ни недоумения, ни снисходительной усмешки. Борис Пастернак удивлялся: Есенин к жизни своей относился как к сказке! Не знаю, выдерживает ли сравнение с волшебной сказкой трагическая судьба поэта, но то, что воображение и впрямь по веленью его и хотенью переносило Есенина в иную страну, несомненно. И чтобы это произошло, нужно было совсем немного. Софья Виноградская, соседка Галины Бениславской по коммунальной квартире, рассказывает в своих мемуарах: «Есенин нуждался в уюте… страдал невыносимо от его отсутствия… Это на нем сильно отражалось. Большой эстет по натуре… он не мог работать в этих условиях. И чтобы хоть немного скрасить холод голых стен и зияющих окон, он драпировал двери, убогую кушетку, кровать восточными и другими тканями… завешивал яркой шалью висячую, без абажура лампу… Он и голову свою иногда повязывал цветной шалью и ходил по комнате, неизвестно на кого похожий».
Удивлялись соседи, недоумевали домашние, но поэт знал: благодаря столь малой малости, особенно ежели «сузить глаза» («Я на всю эту ржавую мреть Буду щурить глаза и суживать»), преображалась убогая комната, все преображалось, сдвигалось в сторону вымысла и красоты:
Ну, а этой за движенья стана,
Что лицом похожа на зарю,
Подарю я шаль из Хороссана